<<
>>

ПО ТУ СТОРОНУ ПРИНЦИПА УДОВОЛЬСТВИЯ

I

В психоаналитической теории мы без колебания принимаем по­ложение, что течение психических процессов автоматически регу­лируется принципом удовольствия (Ьи51:рпгшр), возбуждаясь каж­дый раз связанным с неудовольствием напряжением и принимая затем направление, совпадающее в конечном счете с уменьшени­ем этого напряжения, другими словами, с устранением неудовольст­вия (ип1из1) или получением удовольствия (Ьиз!).

Рассматривая изучаемые нами психические процессы в связи с таким характе­ром их протекания, мы вводим тем самым в нашу работу «эконо­мическую» точку зрения. Мы полагаем, что теория, которая кроме топического и динамического момента учитывает еще и экономичес­кий, является самой совершенной, какую только мы можем себе представить в настоящее время, и заслуживает названия мета- психологической.

При этом для нас совершенно не важно, насколько с введени­ем «принципа удовольствия» мы приблизились или присоединились к какой-либо определенной, исторически обоснованной философской системе. К таким спекулятивным положениям мы приходим- пу­тем описания и учета фактов, встречающихся в нашей области в каждодневных наблюдениях. Приоритет и оригинальность не явля­ется целью психоаналитической работы, и явления, которые при­вели к установлению этого принципа, настолько очевидны, что поч­ти невозможно проглядеть их. Напротив, мы были бы очень приз­нательны той философской или психологической теории, которая могла бы нам пояснить, каково значение того императивного ха­рактера, какой имеет для нас чувство удовольствия или неудовольст­вия.

К сожалению, нам не предлагают ничего приемлемого в этом смысле. Это самая темная и недоступная область психической жиз-

ни, и если для нас никак невозможно обойти ее совсем, то, по моему мнению, самое свободное предположение будет и самым лучшим. Мы решились поставить удовольствие и неудовольствие В зависимость от количества имеющегося в душевной жизни и не связанного как-либо возбуждения таким образом, что неудовольст­вие соответствует повышению, а удовольствие понижению этого количества.

При этом мы не думаем о простом отношении между силой этих чувств и теми количественными изменениями, которыми они вызваны; менее же всего, согласно со всеми данными психо­физиологии, можно предполагать здесь прямую пропорциональ­ность; возможно, что решающим моментом для чувства является большая или меньшая длительность этих изменений. Возможно, что эксперимент нашел бы себе доступ в эту область; для нас, анали­тиков, трудно посоветовать дальнейшее углубление в эту проблему, поскольку здесь нами не будут руководить совершенно точные наблюдения.

Для нас, однако, не может быть безразличным то, что такой глубокий исследователь, как Т. Фехнер, выдвинул теорию удовольст­вия и неудовольствия, в существенном совпадающую с той, к ко­торой приводит нас психоаналитическая работа. Положение Фех- нера, высказанное в его небольшой статье „ЕЫ§[е Ыееп гиг ЗсЬбр- Гип^з- ипё ЕгйшюМип^з^езсЫсМе дег Ог&агпзтеп“, 1873, АЬзсЬп. 9, 2иза1г, 5. 94, гласит следующее: «Поскольку определенные стрем­ления всегда находятся в связи с удовольствием или неудовольст­вием, можно также удовольствие и неудовольствие мыслить в психофизической связи с условиями устойчивости и неустойчивос­ти, и это позволяет обосновать развитую мной в другом месте гипотезу, что всякое психофизическое движение, переходящее за порог сознания, связано до известной степени с удовольствием, когда оно, перейдя известную границу, приближается к полной ус­тойчивости, и — с неудовольствием, когда, также переходя извест­ный предел, оно отдаляется от этого; между обеими границами, ко­торые можно назвать качественным порогом удовольствия и не­удовольствия, в определенных границах лежит известная область чувственной индифферентности...»

Факты, побудившие нас признать господство принципа удовольст­вия в психической жизни, находят свое выражение также в пред­положении, что психический аппарат обладает тенденцией удержи­вать имеющееся в нем количество возбуждения на возможно бо­лее низком или по меньшей мере постоянном уровне.

Это то же са­мое, лишь выраженное иначе, так как если работа психического аппарата направлена к тому, чтобы удерживать количество воз­буждения на низком уровне, то все, что содействует нарастанию напряжения, должно быть рассматриваемо как нарушающее нор­мальные функции организма, т. е. как неудовольствие. Принцип удовольствия выводится из принципа константности (Копз1ап2рпп- 2|р). В действительности к принципу константности приводят нас те же факты, которые заставляют нас признать принцип удовольст­

вия. При подробном рассмотрении мы найдем также, что эта пред­полагаемая нами тенденция душевного, аппарата подчиняется, в качестве частного случая, указанной Фехнером тенденции к устойчивости, с которой он поставил в связь ощущение удовольствия и неудовольствия.

Мы должны, однако, сказать, что, собственно, неправильно го­ворить о том, что принцип удовольствия управляет течением пси­хических процессов. Если бы это было так, то подавляющее боль­шинство наших психических процессов должно было бы сопро­вождаться удовольствием или вести к удовольствию, в то время как весь наш обычный опыт резко противоречит этому. Следо­вательно, дело может обстоять лишь так, что в душе имеется сильная тенденция к господству принципа удовольствия, которой, однако, противостоят различные другие силы или условия, и, та­ким образом, конечный исход не всегда будет соответствовать прин­ципу удовольствия. Ср. примечание Фехнера при подобном же рассуждении (там же, с. 90): «Причем, однако, стремление к цели еще не означает достижения этой цели, и вообще цель достижи­ма только в приближении...» Если мы теперь обратимся к воп­росу, какие обстоятельства могут затруднить осуществление прин­ципа удовольствия, то мы снова вступим на твердую и извест­ную почву и можем в широкой мере использовать наш аналитичес­кий опыт.

Первый закономерный случай такого торможения принципа удо­вольствия нам известен. Мы знаем, что принцип удовольствия при­сущ первичному способу работы психического аппарата и что для самосохранения организма среди трудностей внешнего мира он с самого начала оказывается непригодным и даже в значительной степени опасным.

Под влиянием стремления организма к самосохранению этот принцип сменяется «принципом реальност и», который, не оставляя конечной цели — достижения удовольствия, откладывает возможности удовлетворения и временно терпит неудовольствие на длинном окольном пути к удовольствию. Принцип удовольствия остается еще долгое время господствовать в сфере трудно «вос­питываемых» сексуальных влечений, и часто бывает так, что он в сфере этих влечений, или же в самом Я, берет верх над принципом реальности даже во вред всему организму.

Между тем несомненно, что замена принципа удовольствия прин­ципом реальности объясняет нам лишь незначительную и притом не самую главную часть опыта, связанного с неудовольствием. Другой, не менее закономерный источник неудовольствия заклю­чается в конфликтах и расщеплениях психического аппарата, в то время как Я развивается до более сложнйх форм организации. Почти вся энергия, заполняющая этот аппарат, возникает из нали­чествующих в нем влечений, но не все эти влечения допускают­ся до одинаковых фаз развития. Вместе с тем постоянно случает­ся так, что отдельные влечения или их компоненты оказываются несовместными с другими в своих целях или требованиях и не мо­гут объединиться во всеохватывающее единство нашего Я. Благо­даря процессу вытеснения они откалываются от этого единства, задерживаются на низших ступенях психического развития, и для них отнимается на ближайшее время возможность удовлетворения. Если им удается, что легко случается с вытесненными сексуаль­ными влечениями, окольным путем достичь прямого удовлетворе­ния или замещения его, то этот успех, который вообще мог бы быть удовольствием, ощущается Я как неудовольствие. Вследствие ста­рого вытеснения конфликта принцип удовольствия испытывает но­вый прорыв как раз тогда, когда известные влечения были близки к получению, согласно тому же принципу, нового удовольствия. Детали этого процесса, посредством которого вытеснение превраща­ет возможность удовольствия в источник неудовольствия, еще не­достаточно поняты или не могут быть ясно описаны, но бесспор­но, что всякое невротическое неудовольствие есть подобного рода удовольствие, которое не может быть воспринято как таковое[236].

Оба отмеченные здесь источника неудовольствия далеко не ис­черпывают полностью всего многообразия наших неприятных пе­реживаний, но об остальной их части можно, по-видимому, утверж­дать с полным правом, что ее существование не противоречит господству принципа удовольствия. Ведь чаще всего нам прихо­дится ощущать неудовольствие от восприятия ('МаЬгпеЬтипдгзип- 1из1), будь то восприятие напряжения от неудовлетворенных вле­чений или внешнее восприятие, все равно, является ли оно мучи­тельным само по себе или же возбуждает в психическом аппа­рате неприятные ожидания, признаваемые им в качестве «опас­ности». Реакция на требования этих влечений и сигналы опасно­сти, в которых, собственно, и выражается деятельность психичес­кого аппарата, может быть должным образом направляема принци­пом удовольствия или видоизменяющим его принципом реальности. Это как будто бы не заставляет признать дальнейшее ограниче­ние принципа удовольствия, и как раз исследование психической реакции на внешние опасности может дать новый материал и но­вую постановку для обсуждаемой здесь проблемы.

II

Уже давно описано то состояние, которое носит название «трав­матического невроза» и наступает после тяжелых механических потрясений, как столкновение поездов и другие несчастья, свя­занные с опасностью для жизни. Ужасная, только недавно пере­житая война подала повод к возникновению большого количества таких заболеваний и положила конец попыткам сводить это забо­левание к органическому поражению нервной системы вследствие влияния механического воздействия[237]. Картина состояния при трав­матическом неврозе приближается к истерии по богатству сход­ных моторных симптомов, но, как правило, превосходит ее сильно выраженными признаками субъективных страданий, близких к ипо­хондрии или меланхолии, и симптомами широко разлитой общей слабости и нарушения психических функций. Полного понимания как военных неврозов, так и травматических неврозов мирного време­ни мы еще не достигли. В военных неврозах, с одной стороны, проясняет дело, но вместе с тем и запутывает то, что та же кар­тина болезни иногда возникала и без участия грубого механи­ческого повреждения.

В обыкновенном травматическом неврозе привлекают внимание две основные возможности: первая — ког­да главным этиологическим условием является момент внезапного испуга, и вторая — когда одновременно перенесенное ранение или повреждение препятствовало возникновению невроза.

Испуг (ЗсНгеск), страх (Ап^з1), боязнь (РигсМ) неправильно употребляются как синонимы. В их отношении к опасности их лег­ко разграничить. Страх означает определенное состояние ожидания опасности и приготовление к последней, если она даже и неиз­вестна; боязнь предполагает определенный объект, которого боят­ся; испуг имеет в виду состояние, возникающее при опасности, когда субъект оказывается к ней не подготовлен, он подчерки­вает момент неожиданности. Я не думаю, что страх может вызвать травматический невроз; в страхе есть что-то, что защищает от ис­пуга, и, следовательно, защищает и от невроза, вызываемого ис­пугом. К этому положению мы впоследствии еще вернемся.

Изучение сновидения мы должны рассматривать как самый на­дежный путь к исследованию глубинных психических процессов. Состояние больного травматическим неврозом во время сна носит тот интересный характер, что он постоянно возвращает больного в ситуацию катастрофы, поведшей к его заболеванию, и больной просыпается с новым испугом. К сожалению, этому слишком мало удивляются. Обычно думают, что это только доказательство силы впечатления, произведенного травматическим переживанием, если это впечатление не оставляет больного даже во сне. Больной, если можно так выразиться, фиксирован психически на этой травме. Такого рода фиксация на переживаниях, вызвавших болезнь, дав­но уже нам известна при истерии. Брейер и Фрейд в 1893 году выставили такое положение: истерики по большей части страда­ют от воспоминаний. И при так называемых «военных неврозах» исследователи, как, например, Ференци и Зиммель, объясняют не­которые моторные симптомы как следствие фиксации на моменте травмы.

Однако мне не известно, чтобы больные травматическим нев­розом в бодрственном состоянии уделяли много времени воспо­

минаниям о постигшем их несчастном случае. Возможно, что они скорей стараются вовсе о нем не думать. Принимая как само собой разумеющееся, что сон снова возвращает их в обстанов­ку, вызвавшую их болезнь, они обычно не считаются с природой сна. Природе сна больше отвечало бы, если бы сон рисовал боль­ному сцены из того времени, когда он был здоров, или картины ожидаемого выздоровления. Если мы не хотим, чтобы сны трав­матических невротиков ввели нас в заблуждение относительно тен­денции сновидения исполнять желание, нам остается заключить, что в этом состоянии функция сна так же нарушена и отклонена от своих целей, как и многое другое, или мы должны были бы поду­мать о загадочных мазохистских тенденциях Я.

Я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и обратиться к изучению работы психического аппарата в его наиболее ранних нормальных формах деятельности. Я имею в виду игру детей.

Различные теории детской игры лишь недавно сопоставлены и оценены с аналитической точки зрения 3. Пфейфером в ,,1та&о“ (V, Н. 4). Я могу здесь лишь сослаться на эту работу. Эти те­ории пытаются разгадать мотивы игры детей, не выставляя на первый план экономическую точку зрения, т. е. учитывая получение удовольствия. Не имея в виду охватить все многообразия прояв­лений игры, я использовал представившийся мне случай разъяс­нить первую самостоятельно созданную игру полуторагодовалого ребенка. Это было больше чем мимолетное наблюдение, так как я жил в течение нескольких недель под одной крышей с этим ре­бенком и его родителями и наблюдение мое продолжалось доволь­но долго, пока это загадочное и постоянно повторяемое действие не раскрыло передо мной свой смысл.

Ребенок был не слишком продвинувшимся вперед в своем ин­теллектуальном развитии, он говорил в свои полтора года толь­ко несколько понятных слов и произносил, кроме того, много пол­ных значения звуков, которые были понятны окружающим. Он хорошо понимал родителей и единственную прислугу, и его хва­лили за его «приличный» характер. Он не беспокоил родителей по ночам, честно соблюдал запрещение трогать некоторые вещи и ходить куда нельзя и, прежде всего, он никогда не плакал, ког­да мать оставляла его на целые часы, хотя он и был нежно при­вязан к матери, которая не только сама кормила своего ребен­ка, но и без всякой посторонней помощи ухаживала за ним и нян­чила его. Этот славный ребенок обнаружил беспокойную привычку забрасывать все маленькие предметы, которые ему попадали, да­леко от себя в угол комнаты, под кровать и проч., так что разыски­вание и собирание его игрушек представляло немалую работу. При этом он произносил с выражением заинтересованности и удов­летворения громкое и продолжительное о-о-о-о!, которое, по едино­гласному мнению матери и наблюдателя, было не просто междо­метием, но означало «прочь» (Рог!). Я наконец заметил, что это игра и что ребенок все свои игрушки употреблял только для того, чтобы играть ими, отбрасывая их прочь. Однажды я сделал наблю­дение, которое укрепило это мое предположение. У ребенка была деревянная катушка, которая была обвита ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, тащить ее за собой по полу, т. е. пытаться играть с ней как с тележкой, но он бросал ее с боль­шой ловкостью, держа за нитку, за сетку своей кроватки, так что катушка исчезала за ней, и произносил при этом свое многозна­чительное о-о-о-о!, вытаскивал затем катушку за нитку, снова из кровати, и встречал ее появление радостным «тут» (Оа). Это была законченная игра, исчезновение и появление, из которых по боль­шей части можно было наблюдать только первый акт, который сам по себе повторялся без устали в качестве игры, хотя большее удо­вольствие, безусловно, связывалось со вторым актом[238].

Толкование игры не представляло уже труда. Это находилось в связи с большой культурной работой ребенка над собой, с огра­ничением своих влечений (отказом от их удовлетворения), ска­завшемся в том, что ребенок не сопротивлялся больше уходу матери. Он возмещал себе этот отказ тем, что посредством бывших в его распоряжении предметов сам представлял такое исчезновение и появ­ление как бы на сцене. Для аффективной оценки этой игры без­различно, конечно, сам ли ребенок изобрел ее или усвоил ее по чьему-либо примеру. Наш интерес должен остановиться на другом пункте. Уход матери не может быть для ребенка приятным или хо­тя бы безразличным. Как же согласуется с принципом удовольст­вия то, что это мучительное переживание ребенок повторяет в виде игры? Может быть, на это ответят, что этот уход должен сыграть роль залога радостного возвращения, собственной целью игры и является это последнее. Этому противоречило бы наблюдение, ко­торое показывало, что первый акт, уход, как таковой, был инсце­нирован ради самого себя, для игры, и даже гораздо чаще, чем вся игра в целом, доведенная до приятного конца.

Анализ такого единичного случая не дает точного разрешения вопроса. При беспристрастном размышлении возникает впечатление, что ребенок сделал это переживание предметом своей игры из дру­гих мотивов. Он был до этого пассивен, был поражен переживанием и ставит теперь себя в активную роль, повторяя это же пережи­вание, несмотря на то, что оно причиняет неудовольствие, в ка­честве игры. Это побуждение можно было бы приписать стремле­нию к овладению (ВетасЬ11&ипд51:пеЬ), независимому от того, приятно ли воспоминание само по себе или нет. Но можно по­пытаться дать и другое толкование. Отбрасывание предмета, так что он исчезает, может быть удовлетворением подавленного в жизни импульса мщения матери за то, что она ушла от ребенка, и может иметь значение упрямого непослушания: «да, иди прочь, мне тебя не надо, я сам тебя отсылаю». Этот же самый ребенок, которого я наблюдал в возрасте 1[239] /2 года, при его первой игре, имел обыкновение годом позже бросать об пол игрушку, на которую он сердился, и говорить при этом: «Иди на войну!» („ОеЬ т К(г)1е&!“). Ему тогда рассказывали, что его отсутствующий отец находится на войне, и он вовсе не чувствовал отсутствия отца, но обнаружи­вал ясные признаки того, что не желал бы, чтобы кто-нибудь ме­шал ему одному обладать матерью1. Мы знаем и о других де­тях, которые пытаются выразить подобные свои враждебные по­буждения, отбрасывая предметы вместо лиц[240]. Здесь возникает сом­нение, может ли стремление психически переработать какое-либо сильное впечатление, полностью овладеть им, выявиться как нечто первичное и независимое от принципа удовольствия. В обсуждаемом здесь случае ребенок мог только потому повторять в игре неприят­ное впечатление, что с этим повторением было связано другое, но прямое удовольствие.

Также и дальнейшее наблюдение детской игры не разрешает нашего колебания между двумя возможными толкованиями. Час­то можно видеть, что дети повторяют в игре все то, что в жизни производит на них большое впечатление, что они могут при этом отрегулировать силу впечатления и, так сказать, сделаться гос­подами положения. Но, с другой стороны, достаточно ясно, что вся их игра находится под влиянием желания, доминирующего в их возрасте,— стать взрослыми и делать так, как это делают взрослые. Можно наблюдать также, что неприятный характер пере­живания не всегда делает его непригодным в качестве предмета игры. Если доктор осматривал у ребенка горло или произвел не­большую операцию, то это страшное происшествие, наверно, станет предметом ближайшей игры, но здесь нельзя не заметить, что по­лучаемое при этом удовольствие проистекает из другого источни­ка. В то время как ребенок переходит от пассивности пережива­ния к активности игры, он переносит это неприятное, которое ему самому пришлось пережить, на товарища по игре и мстит та­ким образом тому, кого этот последний замещает.

Из этого во всяком случае вытекает, что излишне предпола­гать особое влечение к подражанию в качестве мотива для игры. Напомним еще, что артистическая игра и подражание взрослым, которое, в отличие от поведения ребенка, рассчитано на зрителей, доставляет им, как, например, в трагедии, самые болезненные впе­чатления и все же может восприниматься ими как высшее наслаж­дение. Мы приходим, таким образом, к убеждению, что и при гос­подстве принципа удовольствия есть средства и пути к тому, чтобы само по себе неприятное сделать предметом воспоминания и пси­хической обработки. Пусть этими случаями и ситуациями, разрешаю­щимися в конечном счете в удовольствие, займется построенная на экономическом принципе эстетика; для наших делей они ничего не дают, так как они предполагают существование и господство принципа удовольствия и не обнаруживают действия тенденций, находящихся по ту сторону принципа удовольствия, т. е. таких, которые первично выступали бы как таковые и были бы независи­мы от него.

III

Двадцать пять лет интенсивной работы привели к тому, что непосредственные задачи психоаналитической техники в настоящее время совсем другие, чем были вначале. Вначале анализирующий врач не мог стремиться ни к чему другому, как к тому, чтобы разгадать у больного скрытое бессознательное, привести его в связ­ный вид и в подходящую минуту сообщить ему. Психоанализ прежде всего был искусством толкования. Так как терапевтичес­кая задача этим не была решена, вскоре выступило новое стрем­ление — понудить больного подтвердить построение психоанали­тика посредством собственного воспоминания. При этом главное внимание уделялось сопротивлению больного: искусство теперь заключалось в том, чтобы возможно скорее вскрыть его, указать на него больному и посредством дружеского воздействия побудить оставить сопротивление (здесь остается место для внушения, дейст­вующего как перенесение).

Постепенно становилось все яснее, что скрытая цель сделать сознательным бессознательное и на этом пути оставалась не впол­не достижимой. Больной может вспомнить не все вытесненное; больше того, он не может вспомнить как раз самого главного и не может убедиться в правильности сообщенного ему. Он скорее вынужден повторить вытесненное в виде новых переживаний, чем вспомнить это как часть прошлых переживаний, как хо­тел бы врач[241]. Это воспроизведение (Кергос1ик1юп), выступающее со столь неожиданной точностью и верностью, имеет всегда своим содержанием часть инфантильной сексуальной жизни, Эдипова ком­плекса оили его модификаций, и закономерно отражается в облас­ти перенесения, т. е. на отношениях к врачу. Если при лечении дело зашло так далеко, то можно сказать, что прежний невроз заменен лишь новым — неврозом перенесения. Врач старался воз­можно ограничить сферу этого невроза перенесения, возможно глубже проникнуть в воспоминания и возможно меньше допустить к повторению. Отношение, устанавливающееся между воспомина­ниями и воспроизведениями, для каждого случая бывает различ­ным. Врач, как правило, не может миновать эту фазу лечения. Он должен заставить больного снова пережить часть забытой жиз­ни и должен следить за тем, чтобы было сохранено в должной мере то, в силу чего кажущаяся реальность сознается всегда как отражение забытого прошлого. Если это удается, то достигается нужное убеждение больного и зависящий от этого терапевтический эффект.

Чтобы отчетливее выявить это «навязчивое повторение» (Ш1е- (1егЬо1ип^52шап^), которое обнаруживается во время психоанали­тического лечения невротиков, нужно прежде всего освободиться от ошибочного мнения, будто при преодолении сопротивления имеешь дело с сопротивлением бессознательного. Бессознательное, т. е. вытесненное, не оказывает вовсе никакого сопротивления ста­раниям врача, оно даже само стремится только к тому, чтобы прорваться в сознание, несмотря на оказываемое на него давле­ние, или выявиться посредством реального поступка. Сопротивле­ние лечению исходит из тех же самых высших слоев и систем психики, которые в свое время произвели вытеснение. Так как моти­вы сопротивления и даже самое сопротивление представляются нам во время лечения бессознательными, то мы вынуждены избрать более целесообразный способ выражения. Мы избегнем неясности, если мы, вместо противопоставления бессознательного сознатель­ному, будем противополагать Я и вытесненное. Многое в Я безу­словно бессознательно, именно то, что следует назвать «ядром Я».

Лишь незначительную часть этого Я мы можем назвать п р е д- сознательным. После этой замены чисто описательного выра­жения выражением систематическим или динамическим мы можем сказать, что сопротивление анализируемых исходит из их Я, и тогда мы тотчас начинаем понимать, что «навязчивое повторение» следует приписать вытесненному бессознательному. Эта тенденция, вероятно, могла бы выявиться не раньше, чем идущая навстречу работа лечения ослабит вытеснение.

Нет сомнения в том, что сопротивление сознательного и пред- сознательного Я находится на службе у принципа удовольствия, оно имеет в виду избежать неудовольствия, которое возникает бла­годаря освобождению вытесненного, и наше усилие направляется к тому, чтобы посредством принципа реальности достигнуть прими­рения с существующим неудовольствием. Но в каком отношении стоит «навязчивое повторение», как проявление вытесненного, к принципу удовольствия? Ясно, что большая часть из того, что «на­вязчивое повторение» заставляет пережить вновь, должно причинять Я неудовольствие, так как оно способствует реализации вытес­ненных влечений, а это и есть, по нашей оценке, неудовольствие, не противоречащее указанному «принципу удовольствия», неудо­вольствие для одной системы и одновременно удовлетворение для другой. Новый и удивительный факт, который мы хотим теперь описать, состоит в том, что «навязчивое повторение» воспроизводит также и такие переживания из прошлого, которые не содержат никакой возможности удовольствия, которые не могли повлечь за собой удовлетворения даже вытесненных прежде влечений.

Ранний расцвет инфантильной сексуальности был, вследствие несовместимости господствовавших в этот период желаний с реаль­ностью и недостаточной степени развития ребенка, обречен на ги­бель. Он погиб в самых мучительных условиях и при глубоко болезненных переживаниях. Утрата любви и неудачи оставили дли­тельное нарушение самочувствия в качестве нарццстического руб­ца, которые, по моим наблюдениям и исследованиям Марцинов- ского[242], являются наиболее живым элементом в часто встречаю­щемся у невротиков чувстве неполноценности. «Сексуальное иссле­дование», которое было ограничено физическим развитием ребенка, не привело ни к какому удовлетворительному результату; отсю­да позднейшие жалобы: я ничего не могу сделать, мне ничего не удается. Нежная связь, по большей части, с одним из роди­телей другого пола приводила к разочарованию, к напрасному ожи­данию удовлетворения, к ревности при рождении нового ребенка, недвусмысленно указывавшем на «неверность» любимого отца или матери; собственная же попытка произвести такое дитя, предпри­нятая с трагической серьезностью, позорно не удавалась; умень­шение ласки, отдаваемой теперь маленькому братцу, возрастающие требования воспитания, строгие слова и иногда даже наказание — все это в конце концов раскрыло в полном объеме всю выпавшую на его долю обиду. Существует несколько определенных ти­пов такого переживания, регулярно возвращающихся после того, как приходит конец эпохи инфантильной любви.

Все эти тягостные остатки опыта и болезненные аффективные состояния повторяются невротиком в перенесении, снова пережи­ваются с большим искусством. Невротики стремятся к срыву неза­конченного лечения, они умеют снова создать для себя пережива­ние обиды, заставляют врача прибегать к резким словам и к хо­лодному обращению, они находят подходящие объекты для своей ревности, они заменяют горячо желанное дитя инфантильной эпохи намерением или обещанием большого подарка, который обыкновен­но остается так же мало реальным, как и прежнее желание. Ничто из всего этого не могло бы тогда принести удовольствия; нужно было думать, что теперь это вызовет меньшее неудовольствие, если оно возникает как воспоминание, чем если бы это претво­рилось в новое переживание. Дело идет, естественно, о прояв­лении влечений, которые должны были бы привести к удовлетворе­нию, но знание, что они вместо этого и тогда приводили к неудоволь­ствию, ничему не научило. Несмотря на это, они снова повторяют­ся; их вызывает принудительная сила.

То же самое, что психоанализ раскрывает на перенесении у невротиков, можно найти также и в жизни не невротических людей.

У последних эти явления производят впечатление преследующей судьбы, демонической силы, и психоанализ с самого начала считал такую судьбу автоматически возникающей и обусловленной ранними инфантильными влияниями. Навязчивость, которая при этом обнару­живается, не отличается от характерного для невротиков «навяз­чивого повторения», хотя эти лица никогда не обнаруживали приз­наков невротического конфликта, вылившегося в образование симп­томов. Так, известны лица, у которых отнощение к каждому чело­веку складывается по одному образцу, благодетели, покидаемые с ненавистью своими питомцами; как бы различны ни были отдель­ные случаи, этим людям, кажется, суждено испытать всю горечь не­благодарности; мужчины, у которых каждая дружба кончается тем, что им изменяет друг; другие, которые часто в своей жизни выдвигают для себя или для общества какое-нибудь лицо в ка­честве авторитета и этот авторитет затем после известного време­ни сами отбрасывают, чтобы заменить его новым; влюбленные, у которых каждое нежное отношение к женщине проделывает те же фазы и ведет к- одинаковому концу, и т. д. Мы мало удивляемся этому «вечному возвращению одного и того же», когда дело идет об активном отношении такого лица и когда мы находим постоян­ную черту характера, которая должна выражаться в повторении этих переживаний. Гораздо большее впечатление производят на нас те случаи, где такое лицо, кажется, переживает нечто пассивно, где никакого его влияния не имеется и, однако, его судьба все снова и снова повторяется. Вспомним, например, историю той женщины, которая три раза подряд выходила замуж, причем все мужья ее заболевали и ей приходилось ухаживать за ними до смерти[243]. Са­мое захватывающее поэтическое представление такого случая дал Тассо в романтическом эпосе «Освобожденный Иерусалим». Герой его, Танкред, нечаянно убил любимую им Клоринду, когда она сра­жалась с ним в вооружении неприятельского рыцаря. Он проника­ет после ее похорон в страшный волшебный лес, который пугает войско крестоносцев. Он разрубает там своим мечом высокое де­рево, и из раны дерева течет кровь, и он слышит голос Клоринды, душа которой была заключена в этом дереве; она жалуется на то, что он снова причинил боль своей возлюбленной.

На основании таких наблюдений над работой перенесения и над судьбой отдельных людей мы найдем в себе смелость выдвинуть гипотезу, что в психической жизни действительно имеется тенден­ция к навязчивому повторению, которая выходит за пределы прин­ципа удовольствия, и мы будем теперь склонны свести сны травма­тических невротиков и склонность ребенка к игре — к этой тенден­ции. Во всяком случае мы должны сказать, что мы только в ред­ких случаях можем отделить влияние навязчивого повторения тэт действия других мотивов. Мы уже упоминали, какие иные толко­вания допускает возникновение детской игры. Страсть к повторе­нию и прямое, дающее наслаждение удовлетворение влечений кажут­ся здесь соединенными во внутреннюю связь. Явления перенесе­ния состоят, по-видимому, на службе у сопротивления со стороны вытесняющего Я\ навязчивое повторение также призывается на помощь нашим >7, которое твердо поддерживает принцип удовольст­вия. Рационально взвесив обстоятельства, мы уясним себе многое в том, что можно было бы назвать «судьбой», и перестанем ощущать вовсе потребность во введении нового таинственного мотива. Менее всего подозрительным является случай сновидений, предвещающих несчастья, но при более близком рассмотрении нужно все же принять, что в других примерах факты не исчерпываются известными мо­тивами. Остается много такого, что оправдывает навязчивое пов­торение, и это последнее кажется нам более первоначальным, элемен­тарным, обладающим большей принудительной силой, чем отодви­нутый им в сторону принцип удовольствия. Если же в психичес­кой жизни существует такое навязчивое повторение, то мы хотели бы узнать что-нибудь о том, какой функции оно соответствует, при каких условиях оно может выявиться и в каком отношении стоит оно к принципу удовольствия, которому мы до сих пор при­писывали господство над течением процессов возбуждения в психи­ческой жизни.

IV

Теперь мы переходим к спекуляции, иногда далеко заходящей, которую каждый, в зависимости от своей личной установки, может принять или отвергнуть. Дальнейшая попытка последовательной разработки этой идеи сделана только из любопытства, заставляю­щего посмотреть, куда это может привести.

Психоаналитическая спекуляция связана с фактом, получаемым при исследовании бессознательных процессов и состоящим в том, что сознательность является не обязательным признаком психи­ческих процессов, но служит лишь особой функцией их. Выражаясь метапсихологически, можно утверждать, что сознание есть работа отдельной системы, которую можно назвать «Вш». Так как созна­ние есть главным образом восприятие раздражений, приходящих к нам из внешнего мира, а также чувств удовольствия и неудо­вольствия, которые могут проистекать лишь изнутри нашего психи­ческого аппарата, системе Ш — Вш1 может быть указано простран­ственное местоположение. Она должна лежать на границе внешнего и внутреннего, будучи обращенной к внешнему миру и облекая дру­гие психические системы. Мы, далее, замечаем, что с принятием этого мы не открыли ничего нового, но лишь присоединились к ана­томии мозга, которая локализует сознание в мозговой коре, в этом внешнем окутывающем слое нашего центрального аппарата. Ана­томия мозга вовсе не должна задавать себе вопроса, почему, рас­суждая анатомически, сознание локализовано как раз в наружной стороне мозга, вместо того чтобы пребывать хорошо защищенным где-нибудь глубоко внутри. Может быть, мы воспользуемся этими данными для дальнейшего объяснения нашей системы XV — Вш.

Сознательность не есть единственное свойство, которое мы при­писываем происходящим в этой системе процессам. Мы опираем­ся на данные психоанализа, допуская, что процессы возбуждения оставляют в других системах длительные следы, как основу памя­ти, т. е. следы воспоминаний, которые не имеют ничего общего с сознанием. Часто они остаются наиболее стойкими и продолжитель­ными, если вызвавший их процесс никогда не доходил до соз­нания. Однако трудно предположить, что такие длительные следы возбуждения остаются и в системе XV — Вш. Они очень скоро огра­ничили бы способность этой системы к восприятию новых возбуж­дений[244], если бы они оставались всегда сознательными; наоборот, если бы они всегда оставались бессознательными, то поставили бы перед нами задачу объяснить существование бессознательных процессов в системе, функционирование которой обыкновенно со­провождается феноменом сознания. Таким допущением, которое вы­деляет сознание в особую систему, мы, так сказать, ничего не из­менили бы и ничего не выиграли бы. Если это и не является аб­солютно решающим соображением, то все же оно может побудить нас предположить, что сознание и оставление следа в памяти не­совместимы друг с другом внутри одной и той же системы. Мы мог­ли бы сказать, что в системе Вш процесс возбуждения совер­шается сознательно, но не оставляет никакого длительного сле­да; все следы этого процесса, на которых базируется воспомина­ние, при распространении этого возбуждения переносятся на бли­жайшие внутренние системы. В этом смысле я набросал схему, ко­торую выставил в 1900 году в спекулятивной части «Толкования сновидений». Если подумать, как мало мы знаем из других источ­ников о возникновении сознания, то нужно отвести известное зна­чение хоть несколько обоснованному утверждению, что созна­ние возникает на месте следа воспоминания.

Таким образом, система Вш должна была отличаться той осо­бенностью, что процесс возбуждения не оставляет в ней, как во всех других психических системах, длительного изменения ее эле­ментов, но ведет как бы к вспышке в явлении осознания. Такое уклонение от всеобщего правила требует разъяснения посредством одного момента, приходящего на ум исключительно при исследова­нии этой системы, и этим моментом, отсутствующим в других сис­

темах, могло бы легко оказаться вынесенное наружу положение системы Вш, ее непосредственное соприкосновение с внешним ми­ром.

Представим себе живой организм в самой упрощенной форме его в качестве недифференцированного пузырька раздражимой суб­станции; тогда его поверхность, обращенная к внешнему миру, яв­ляется дифференцированной в силу своего положения и служит ор­ганом, воспринимающим раздражение. Эмбриология, как повторение филогенеза, действительно показывает, что центральная нервная система происходит из эктодермы и что серая мозговая кора есть все же потомок примитивной наружной поверхности, который перенимает посредством унаследования существенные ее свойст­ва. Казалось бы вполне возможным, что вследствие непрекращаю- щегося натиска внешних раздражений на поверхность пузырька его субстанция до известной глубины изменяется, так что про­цесс возбуждения иначе протекает на поверхности, чем в более глубоких слоях. Таким образом, образовалась такая кора, кото­рая в конце концов оказалась настолько прожженной раздражения­ми, что доставляет для восприятия раздражений наилучшие усло­вия и не способна уже к дальнейшему видоизменению. При перене­сении этого на систему Вш это означало бы, что ее элементы не могли бы подвергаться никакому длительному изменению при прохождении возбуждения, так как они уже модифицированы до крайности этим влиянием. Тогда они уже подготовлены к возник­новению сознания. В чем состоит модификация субстанции и проис­ходящего в ней процесса возбуждения, об этом можно составить себе некоторое представление, которое, однако, в настоящее время не удается еще проверить. Можно предположить, что возбужде­ние, при переходе от одного элемента к другому, должно преодо­леть известное сопротивление, и это уменьшение сопротивления оставляет длительно существующий след возбуждения (проторение путей); в системе В\у такое сопротивление, при переходе от од­ного элемента к другому, не возникает. С этим представлением можно связать брейеровское различение покоящейся (связанной) и свободно-подвижной энергии[245] в элементах психических систем; элементы системы Вш обладали бы в таком случае не связанной, но исключительно свободно-отводимой энергией. Но я полагаю, что пока лучше об этих вещах высказываться с возможной неопреде­ленностью. Все же мы связали посредством этих рассуждений воз­никновение сознания с положением системы Вш и с приписывае­мыми ей особенностями протекания процесса возбуждения.

Мы должны осветить еще один момент в живом пузырьке с его корковым слоем, воспринимающим раздражение. Этот кусочек жи­вой материи носится среди внешнего мира, заряженного энергией огромной силы, и если бы он не был снабжен защитой от раздра­жения (Ке125сЬи1г), он давно погиб бы от действия этих раздра­жений. Он вырабатывает это предохраняющее приспособление по­средством того, что его наружная поверхность изменяет структуру, присущую живому, становится в известной степени неорганической и теперь уже в качестве особой' оболочки или мембраны действует сдерживающе на раздражение, т. е. ведет к тому, чтобы энергия внешнего мира распространялась на ближайшие оставшиеся жи­выми слои лишь небольшой частью своей прежней силы. Эти слои, защищенные от всей первоначальной силы раздражения, могут посвятить себя усвоению всех допущенных к ним раздражений. Этот внешний слой благодаря своему отмиранию предохраняет зато все более глубокие слои от подобной участи по крайней мере до тех пор, пока раздражение не достигает такой силы, что оно проламывает эту защиту. Для живого организма такая защита от раздражений является, пожалуй, более важной задачей, чем восприя­тие раздражения; он снабжен собственным запасом энергии и дол­жен больше всего стремиться защищать свои особенные формы преобразования этой энергии от нивелирующего, следовательно, разрушающего влияния энергии, действующей извне и превышаю­щей его собственную по силе. Восприятие раздражений имеет, глав­ным образом, своей целью ориентироваться в направлении и свойст­вах идущих извне раздражений, а для этого оказывается достаточ­ным брать из внешнего мира лишь небольшие пробы и оценивать их в небольших дозах. У высокоразвитых организмов восприни­мающий корковый слой бывшего пузырька давно погрузился в глубину организма, оставив часть этого слоя на поверхности под непосредственной общей защитой от раздражения. Это и есть органы чувств, которые содержат в себе приспособления для вос­приятия специфических раздражителей и особые средства для защи­ты от слишком сильных раздражений и для задержки неадекватных видов раздражений. Для них характерно то, что они перерабаты­вают лишь очень незначительные количества внешнего раздражения, они берут лишь его мельчайшие пробы из внешнего мира. Эти органы чувств можно сравнить с щупальцами, которые ощупыва­ют внешний мир и потом опять оттягиваются от него.

Я разрешу себе на этом месте кратко затронуть вопрос, который заслуживает самого основательного изучения. Кантовское положе­ние, что время и пространство суть необходимые формы нашего мышления, в настоящее время может под влиянием известных психоаналитических данных быть подвергнуто дискуссии. Мы уста­новили, что бессознательные душевные процессы сами по себе на­ходятся «вне времени». Это прежде всего означает то, что они не упорядочены во времени, что время ничего в них не изменяет, что представление о времени нельзя применить к ним. Это нега­тивное свойство можно понять лишь путем сравнения с сознатель­ными психическими процессами. Наше абстрактное представление

о времени должно почти исключительно зависеть от свойства рабо­ты системы XV — Вш и должно соответствовать самовосприятию этой последней. При таком способе функционирования системы должен быть избран другой путь защиты от раздражения. Я знаю, что эти утверждения звучат весьма туманно, но должен ограничиться лишь такими намеками.

Мы до сих пор указывали, что живой пузырек должен быть снабжен защитой от раздражений внешнего мира. Перед тем мы утверждали, что ближайший его корковый слой должен быть диф­ференцированным органом для восприятий раздражений извне. Этот чувствительный корковый слой, будущая система Вш, также полу­чает возбуждения и изнутри. Положение этой системы между на­ружными и внутренними влияниями и различия условий для влияний с той и другой стороны являются решающими для работы этой системы и всего психического аппарата. Против внешних влияний существует защита, которая уменьшает силу этих приходящих разд­ражений до весьма малых доз; по отношению к внутренним влияниям такая защита невозможна, возбуждение глубоких слоев непосред­ственно и не уменьшаясь распространяется на эту систему, причем известный характер их протекания вызывает ряд ощущений удоволь­ствия и неудовольствия. Во всяком случае возбуждения, происходя­щие от них, будут более адекватны способу работы этой системы по своей интенсивности и по другим качественным свойствам (например, по своей амплитуде), чем раздражения, приходящие из внешнего мира. Эти обстоятельства окончательно определяют две вещи: во-первых, превалирование ощущений удовольствия и неудо­вольствия, которые являются индикатором для процессов, происхо­дящих внутри аппарата, над всеми внешними раздражениями; во- вторых, деятельность, направленную против таких внутренних воз­буждений, которые ведут к слишком большому увеличению не­удовольствия. Отсюда может возникнуть склонность относиться к ним таким образом, как будто они влияют не изнутри, а снаружи, чтобы к ним возможно было применить те же защитные меры от разд­ражений. Таково происхождение проекции, которой принадле­жит столь большая роль в происхождении патологических про­цессов.

У меня складывается впечатление, что мы приблизились посред­ством последних рассуждений к пониманию господства принципа удовольствия; но мы еще не разъяснили тех случаев, которые ему противоречат. Поэтому сделаем шаг дальше. Такие возбуждения извне, которые достаточно сильны, чтобы проломать защиту от раздражения, мы называем травматическими. Я полагаю, что понятие травмы включает в себя понятие нарушения защиты от раздражения. Такое происшествие, как внешняя травма, вызовет наверное громадное расстройство в энергетике организма и приведет в движение все защитные средства; принцип удовольствия при этом остается бессильным. Организм оказывается не в силах сдер­жать переполнение психического аппарата столь большими количест­вами раздражений. Возникает, скорее, другая задача, состоящая в том, чтобы победить это раздражение, психически связать эту огром­ную массу ворвавшихся раздражений, чтобы затем свести их на нет.

Вероятно, специфическое неудовольствие от физической боли есть следствие того, что защита от раздражений в известной сте­пени прорвана. От этого места периферии текут, вследствие этого, к психическому аппарату постоянные возбуждения таким же об­разом, каким они обыкновенно могут приходить лишь изнутри[246]. И какую иную реакцию мы можем ожидать на этот прорыв?

Со всех сторон будет привлечена активная энергия (Везе1- гип^зепег^е), чтобы создать соответственное высокое энергетиче­ское заполнение вокруг пострадавшего места. Создается сильней­шая компенсация (Ое^епЬезе12ип^), для осуществления которой поступаются своим запасом все другие психические системы, так что получается обширное ослабление и понижение обычной рабо­тоспособности других психических функций. На подобных примерах мы хотим научиться прилагать наши метапсихологические по­строения к такого рода первичным фактам. Из этого обстоятельства мы делаем вывод, что даже система с высоким энергетическим по­тенциалом (ЬосЬЬе5е1г1е 5уз1ет) может воспринимать вновь прихо­дящую несвязанную энергию, превращая ее в покоящуюся, т. е. «свя­зать» ее психически. Чем выше потенциал собственной покоящейся энергии, тем выше будет ее связывающая сила; и наоборот, чем ниже этот потенциал, тем меньше эта система будет в состоянии восприни­мать, усваивать энергию, тем сокрушительнее должны быть последст­вия такого прорыва «защиты от раздраженйя». Неправильно было бы возражение против такого понимания, что увеличение энерге­тического потенциала (Везе12ип^еп) вокруг места прорыва объясня­ется гораздо проще прямым следствием проникающих сюда воз­буждений. Если бы это было так, то психический аппарат испытал бы только увеличение своего энергетического потенциала, а ослаб­ляющий характер боли, ослабление всех других систем остались бы необъяснимыми. Даже самые сильные защитные действия боли не противоречат нашему объяснению, так как они происходят реф- лекторно, т. е. они возникают без посредства психического аппарата. Неопределенность всех наших построений, которые мы называем метапсихологическими, происходит, конечно, от того, что мы ничего не знаем о природе процесса возбуждения в элементах психических систем и не чувствуем себя вправе делать даже какое-либо пред­положение: в этом отношении мы оперируем, таким образом, с большим X, который мы переносим в каждую новую формулу. Что этот процесс совершается с количественно различной энергией — это легко допустимое предположение; что он имеет также больше чем одно качество (например, в виде амплитуды), может быть для нас невероятным; мы принимаем в качестве новой формулировки предположение Брейера, что дело идет здесь о двух формах энер­гии: текущей свободно, стремящейся к разряду, и покоящемся запасе психических систем (или их элементов). Возможно, что мы уделим место предположению, что «связывание» втекающей в пси­хический аппарат энергии состоит в переведении ее из свободно текущего в покоящееся состояние.

Я полагаю, что нужно сделать попытку к пониманию обыкно­венного травматического невроза как последствия обширного про­рыва «защиты от раздражений». Этим восстановлено было бы в своих правах старое наивное учение о шоке, в противоположность, по-видимому, более новому и психологически более требователь­ному учению, которое приписывает этиологическое значение не ме­ханическому воздействию силы, а испугу и угрозе жизни. Но эти противоречия нетрудно примирить; ведь психоаналитическое поня­тие травматического невроза не идентично с грубой формой тео­рии шока. Если последняя объясняет сущность шока непосредствен­ным повреждением молекулярной или гистологической структуры нервных элементов, то мы стараемся понять его влияние из про­рыва «защиты от раздражений» и из возникающих отсюда задач. Условием для него служит отсутствие подготовленности в виде страха (Ап^ЬегеИзсЬаН), который создает переизбыток энергии (ОЬегЬе5е1гип^) в системах, прежде всего воспринимающих раздра­жение. Вследствие такого пониженного энергетического потенциа­ла системы не в состоянии связывать приходящие к ним количества возбуждения, и тем легче осуществляются указанные последствия такого прорыва «защиты от раздражений». Мы находим, таким образом, что подготовленность в виде страха с повышением энерге­тического потенциала воспринимающей системы представляют пос­леднюю линию защиты от раздражения. Для целого ряда травм такая разница между неподготовленными и подготовленными по­средством повышения потенциала системами может быть решающим моментом для их исхода; он больше не будет зависеть от самой силы травмы. Если сновидения травматических невротиков возвращают больных так регулярно в обстановку катастрофы, то они во всяком случае не являются исполнением желания, галлюцинаторное осу­ществление которого сделалось функцией при господстве принципа удовольствия. Но мы должны допустить, что они осуществляют другую задачу, разрешение которой должно произойти раньше, чем принцип удовольствия начнет осуществлять свое господство. Эти сновидения стараются справиться с раздражением посредством развития чувства страха, отсутствие которого стало причиной трав­матического невроза. Они проливают, таким образом, свет на функ­цию психического аппарата, которая, не противореча принципу удовольствия, все же независима от него и кажется первоначаль- нее, чем стремление к удовольствию и избегание неудовольствия.

Здесь было бы уместно впервые признать исключение из пра­вила, что сновидение есть исполнение желания. Страшные снови­дения (Ап^зИтаите) не представляют подобного исключения, как я неоднократно и подробно доказывал, также и сновидения-на­казания (51га[1гаите), так как они воздают должное наказанию за исполнение запрещенного желания и являются, таким образом, исполнением желания особого «чувства вины», реагирующего на вытесненное влечение. Но вышеупомянутые сновидения травмати­ческих невротиков нельзя рассматривать под углом зрения испол­нения желания, и в такой же малой степени это возможно по от­ношению встречающихся в психоанализе сновидений, которые воспроизводят воспоминания о психических инфантильных травмах. Они скорее повинуются тенденции к навязчивому повторению, ко­торое подкрепляется в процессе психоанализа далеко не бессозна­тельным желанием — выявить забытое и вытесненное. Таким обра­зом, функция сновидения, заключающаяся в устранении поводов к прекращению сновидения посредством исполнения мешающих ему желаний, оказывается не первоначальной: сновидение могло бы лишь в том случае осилить эти мешающие ему возбуждения, если бы вся психическая жизнь признала бы господство нринципа удовольствия. Если же существует «та сторона принципа удовольст­вия», то вполне можно допустить и некоторую эпоху, предшествую­щую тенденции исполнения желания во сне.

Это не противоречит более поздней функции сна. Однако, если эта тенденция в чем-либо нарушена, встает следующий вопрос: возможны ли в психоанализе такие сны, которые в интересах психи­ческого связывания травматических впечатлений следуют тенденции навязчивого воспроизведения? На это нужно ответить безусловно утвердительно.

По отношению к «военным» неврозам, поскольку это название обозначает нечто большее, чем простое отношение к обстоятельст­вам этого заболевания, я доказал в другом месте, что они очень легко могли бы быть травматическим неврозом, возникновение ко­торого было облегчено Я-конфликтом (1сЬ-КопШк1) *.

Упомянутый выше факт, что одновременное большое ранение уменьшает посредством большой травмы шансы на возникновение травматического невроза, теперь будет более понятен, особенно если вспомнить о двух обстоятельствах, подчеркнутых психоана­литическим исследованием: во-первых, что механические потрясе­ния должно рассматривать как один из источников сексуального возбуждения (ср. замечания о влиянии качания и езды по желез­ной дороге в «Трех очерках по теории сексуальности»), и, во-вто­рых, что болезненное и лихорадочное состояние сильно влияет во время своего течения на распределение либидо. Таким обра­зом, механическая сила травмы освобождает то количество сексу­ального возбуждения, которое действует травматически вследствие недостаточной готовности в виде страха, одновременное же ранение тела при помощи нарцистического сосредоточения либидо в постра­давшем органе связывает излишек возбуждения. (См. 2иг ЕтШЬ- пп§[ с!ез Ыаг218тиз//5атт1. к1етег ЗсЬпйеп ъ. ЫеигозеЫеНге,

1918.— Русск. перевод: Психол. и психоанал. библиот.— ГИЗ, 1921.—Вып. VIII.)

Известно также, что недостаточно оценено для теории либидо то, что такие тяжелые нарушения в распределении либидо, как ме­ланхолия, могут быть на время ликвидированы посредством какой- либо привходящей органической болезни и что даже состояние вполне развитой дешепИа ргаесох при названных условиях может быть временно задержано и даже возвращено к прежним, менее болезненным состояниям.

V

Отсутствие защиты от раздражений у воспринимающего внутрен­ние раздражения коркового слоя имеет своим последствием то, что перемещение раздражений получает большое экономическое значение и часто дает повод к нарушениям в экономике организма, которые могут быть сопоставлены с травматическим неврозом. Са­мыми основными источниками такого внутреннего раздражения служат так называемые влечения организма, которые являются представителями всех действующих сил, возникающих внутри орга­низма и переносимых на психический аппарат; именно они и являются самым важным и самым темным элементом психологического ис­следования.

Пожалуй, мы не найдем слишком смелым предположение, что исходящие из этих влечений действия являются по типу не связан­ным, а свободно-подвижным, стремящимся к разряду нервным про­цессом. Самое большое, что мы знаем об Зтих процессах, дает изуче­ние сновидений. При этом мы обнаружили, что процессы в бессозна­тельных системах коренным образом отличны от процессов (пред-)- сознательных, что в бессознательном отдельные заряды энергии легко могут быть целиком перенесены, смещены, сгущены. Если бы то же самое случилось с материалом предсознательного, это при­вело бы к нелепым результатам; поэтому получаются известные нам странности в явном содержании сновидения, после того как предсознательные остатки дня подверглись переработке, согласно законам бессознательного. Я назвал это свойство таких процессов в бессознательном «первичным» психическим процессом, в отличие от соответствующих нашему нормальному бодрствованию «вторич­ных» процессов.

Так как все влечения возникают в бессознательных системах, вряд ли будет новым, если скажем, что они следуют первичному процессу; с другой же стороны, мы имеем мало основания отож­дествить первичный психический процесс со свободно движущимся зарядом, а вторичный процесс с изменениями связанного или тони­ческого нервного напряжения Брейера[247]. Задачей более высоких слоев психического аппарата было бы в таком случае связывать достигающие до него влечения, которые возникли в «первичном» процессе. Неудача этого связывания вызвала бы нарушение, ана­логичное травматическому неврозу; только если последовало бы такое связывание, стало бы возможным беспрепятственное продол­жение господства принципа удовольствия и его модификации — принципа реальности. Но до тех пор выступала бы на первое место другая задача психического аппарата, состоящая в овладении воз­буждением или связывании его и, собственно, не противоречащая принципу удовольствия, но не зависящая от него, часто даже не имеющая его в виду.

Проявления навязчивого повторения, которое мы встретили в психической жизни раннего детства и в случаях из психоаналити­ческой практики, отличаются непреодолимым, а там, где находят­ся в противоречии с принципом удовольствия, «демоническим» ха­рактером. Мы полагаем, что в детской игре ребенок повторяет даже неприятные переживания, так как он благодаря своей актив­ности значительно лучше овладевает сильным впечатлением, чем это возможно при обыкновенном пассивном переживании. Каждое новое воспроизведение стремится как будто бы закрепить это же­ланное овладение, и даже при приятных переживаниях ребенок не может насытиться этими повторениями и будет упрямо настаивать на повторении тех же впечатлений. Эта черта характера должна впоследствии исчезнуть. Услышанная во второй раз острота пройдет почти незамеченной, театральное представление никогда не доста­вит такого впечатления во второй раз, которое оно произвело в первый; взрослого трудно заставить тотчас же перечитать даже ту книгу, которая очень понравилась. Всегда условием удовольст­вия будет его новизна.

Ребенок же не устанет требовать повторения показанной ему взрослым игры, пока тот не откажет ему окончательно, и если ему рассказали интересную сказку, ему хочется слышать все сно­ва и снова эту сказку, вместо новой; он настаивает беспрестан­но на повторении того же самого и исправляет всякое изменение, которое вставляет рассказчик для того, чтобы внести разнообра­зие. При этом здесь нет противоречия принципу удовольствия; бросается в глаза, что это повторение, нахождение того же само­го составляет само по себе источник удовольствия. Наоборот, у подвергаемого анализу кажется ясным, что навязчивое повторе­ние в перенесении отношений его инфантильного периода во вся­ком случае выводит за пределы принципа удовольствия. Боль­ной при этом ведет себя как ребенок и показывает нам, что вытес­ненные следы воспоминаний о его ранних переживаниях находятся в нем не в связанном состоянии, а также до известной степени не способны к переходу во вторичный процесс. Этому свойству обя­заны они своими способностями образовывать посредством присое­динения к следам дневных переживаний проявляющиеся во сне фан­тазии исполнения желаний. Это навязчивое повторение является для нас часто препятствием в терапевтической работе, когда мы в конце лечения хотим провести отрешение от лечащего врача, и нуж­но предположить, что тайная боязнь у людей, не посвященных в анализ, которые боятся пробудить что-либо, что, по их мнению, лучше оставить в спящем состоянии, имеет в основе именно страх перед наступлением такой демонической навязчивости.

Каким же образом связаны между собой влечения и навязчи­вое повторение? Здесь мы приходим к мысли, что мы набрели на следы самого характера этих влечений, возможно, даже всей орга­нической жизни, до сих пор бывших для нас неясными или во вся­ком случае недостаточно подчеркнутыми. Влечение, с этой точки зрения, можно было бы определить как наличное в живом организме стремление к вос­становлению какого-либо прежнего состояния, которое под влиянием внешних препятствий живое существо при­нуждено было оставить, в некотором роде органическая эластич­ность, или — если угодно, выражение косности в органической жизни[248].

Это определение влечения звучит странно, так как мы при­выкли видеть во влечении момент, стремящийся к изменению и раз­витию, и должны теперь признать как раз противоположное, выра­жение консервативной природы живущего. С другой стороны, нам попадаются очень скоро примеры из жизни животных, которые как будто бы подтверждают историческую обусловленность влечений.

Если некоторые рыбы во время метания икры предпринимают трудные путешествия, чтобы отложить икру в известных водах, далеко удаленных от их обычного пребывания, то, по мнению мно­гих биологов, они отыскивают лишь прежние места, которые они в течение времени переменили на другие. То же относится и к стран­ствованию перелетных птиц; но поиски дальнейших примеров указы­вают нам очень скоро, что в феноменах наследственности и фактах эмбриологии мы имеем великолепные примеры органического «навяз­чивого повторения». Мы видим, что зародыш животного принужден повторить в своем развитии структуру всех тех форм, пусть даже в беглом и укороченном виде, от которых происходит это живот­ное, вместо того чтобы поспешить кратчайшим путем к его конеч­ному образу; это обстоятельство мы можем объяснить механически лишь в незначительной степени и не должны оставлять в стороне историческое объяснение. Таким же образом далеко в историю жи­вотного мира восходит способность замещения утраченного органа посредством образования взамен другого, совершенно одинако­вого.

Следует тут же отметить и то возражение, что кроме консер­вативных влечений, которые принуждают к повторениям, есть и такие, которые стремятся дать новые формы и ведут к прогрессу; это возражение должно быть предусмотрено и позже в наших рас­суждениях. Однако нам кажется заманчивым проследить до послед­них выводов то предположение, что все влечения стремятся вос­становить прежнее состояние. Пусть это покажется чересчур «глубо­комысленным» или пусть прозвучит мистически, но все же мы стре­мились к чему-либо подобному. Мы ищем трезвых результатов исследования или основанного на нем рассуждения и не стремимся ни к чему другому, как к достоверности[249].

Если, таким образом, все органические влечения консерватив­ны, приобретены исторически и направлены к регрессу, к восста­новлению прежних состояний, то мы должны все последствия ор­ганического развития отнести за счет внешних, мешающих и откло­няющих влияний.

Элементарное живое существо с самого своего начала не долж­но стремиться к изменению, должно постоянно при неизменяющихся условиях повторять обычный жизненный путь. Но ведь в конечном счете именно история развития нашей Земли и ее отношений к Солнцу есть то, что наложило свой отпечаток на развитие организ­мов.

Консервативные органические влечения восприняли каждое из этих вынужденных отклонений от жизненного пути, сохранили их для повторения и должны произвести, таким образом, обманчи­вое впечатление сил, стремящихся к изменению и прогрессу, в то время как они пытаются достичь прежней цели на старых и новых путях. Однако и эта конечная цель всякого органического стремле­ния могла бы легко быть узнана. Если бы целью жизни было еще никогда не достигнутое ею состояние, это противоречило бы кон­сервативной природе влечений. Скорее здесь нужно было бы ис­кать старое исходное состояние, которое живущее существо од­нажды оставило и к которому стремится обратно всеми окольными путями развития. Если мы примем как не допускающий исключе­ний факт, что все живущее, вследствие внутренних причин, умирает, возвращается к неорганическому, то мы можем сказать: целью всякой жизни является смерть, и обратно — неживое было раньше, чем живое.

Некогда, какими-то совершенно неизвестными силами пробужде­ны были в неодушевленной материи свойства живого. Возможно, что это был процесс, подобный тому, каким в известном слое живой ма­терии впоследствии должно было образоваться сознание. Возникшее тогда в неживой перед тем материи напряжение стремилось уравно­веситься: это было первое стремление возвратиться к неживому. Тогда живая субстанция могла легко умереть, жизненный путь был, вероятно, короток, направление его было предопределено химиче­ской структурой молодой жизни. В течение долгого времени живая субстанция могла создаваться все снова и снова и легко могла уми­рать, пока внешние, определяющие причины не изменились настоль­ко, что принуждали оставшуюся в живых субстанцию к все большим отклонениям от первоначального жизненного пути и к более сложным окольным путям для достижения цели — смерти. Эти окольные пути к смерти, надежно охраняемые консервативными влечениями, дают нам теперь картину жизненных явлений. Если придерживаться мнения об исключительно консервативной природе влечений, нельзя прийти к другим предположениям о происхождении и цели жизни.

Так же странно, как эти заключения, звучит тогда то, что можно вывести в отношении больших групп влечений, которые мы констатируем за этими жизненными проявлениями организмов.

Положение о существовании влечения к самосохранению, кото­рое мы приписываем каждому живому существу, состоит в заметном противоречии с утверждением, что вся жизнь влечений направлена на достижение смерти. Рассматриваемые в этом свете влечения к самосохранению, к власти и самоутверждению теоретически сильно ограничиваются; они являются частными влечениями, предназначен­ными к тому, чтобы обеспечить организму собственный путь к смер­ти и избежать всех других возможностей возвращения к неорганиче­скому состоянию, кроме имманентных ему. Таким образом, отпадает загадочное стремление организма, как будто не стоящее ни в ка­кой связи ни с чем, самоутвердиться во что бы то ни стало. Оста­ется признать, что организм хочет умереть только по-своему: и эти «сторожа жизни» были первоначально слугами смерти. К этому присоединяется парадоксальное утверждение, что живой организм противится самым энергичным образом опасностям, которые не могли помочь ему достичь своей цели самым коротким путем (так сказать, коротким замыканием), но это поведение характеризует только примитивные формы влечений, в противоположность ра­зумным стремлениям организма.

Но отдадим себе отчет: ведь этого не может быть! Совсем в другом свете покажутся нам тогда сексуальные стремления, для которых учение о неврозах определило особое положение. ■

Не все организмы подчинены внешнему принуждению, которое стимулировало их все далее идущее развитие. Многим удалось сохранить себя до настоящего времени на своей самой низкой сту­пени развития; еще теперь живут если не все, то все же многие живые существа, которые должны быть подобны примитивнейшим формам высших животных и растений. Таким же образом не все элементарные органы, составляющие сложное тело высшего организ­ма, проделывают этот путь развития полностью до естественной смерти. Некоторые среди них, например зародышевые клетки, со­храняют, вероятно, первоначальную структуру живой субстанции и к известному времени отделяются от организма, наделенные всеми унаследованными и вновь приобретенными способностями. Вероят­но, как раз эти оба свойства дают им возможность и самостоя­тельного существования. Поставленные в хорошие условия, они на­чинают развиваться, т. е. повторять игру, которой они обязаны своим существованием, и это кончается тем, что одна часть их субстанции продолжает свое развитие до конца, в то время как другая, в качестве нового зародышевого остатка, снова начи­нает развитие сначала.

Таким образом, эти зародышевые клетки противодействуют уми­ранию живой субстанции и достигают того, что нам может показать­ся потенциальным бессмертием, в то время как это, вероятно, оз­начает лишь удлинение пути к смерти. В высокой степени многозна­чителен для нас тот факт, что зародышевая клетка укрепляется и, вообще, становится приспособленной для этой работы посредством слияния с другой, ей подобной и все же от нее отличающейся..

Влечения, имеющие в виду судьбу элементарных частиц, пережи­вающих отдельное существо, старающиеся поместить их в надежное место, пока они беззащитны против раздражений внешнего мира, и ведущие к соединению их с другими зародышевыми клетками и т. д., составляют группу сексуальных влечений. Они в том же смысле кон­сервативны, как и другие, так как воспроизводят ранее бывшие со­стояния живой субстанции, но они еще в большей степени консер­вативны, так как особенно сопротивляются внешним влияниям, и далее, еще в более широком смысле, так как они сохраняют самую жизнь на более длительные времена[250]. Они-то, собственно, и явля­ются влечениями к жизни: то, что они действуют в противовес другим влечениям, которые по своей. функции ведут к смерти, составляет имеющуюся между ними противоположность, которой учение о невро­зах приписывает большое значение. Это как бы замедляющий ритм в жизни организмов: одна группа влечений стремится вперед, чтобы возможно скорее достигнуть конечной цели жизни, другая на изве­стном месте своего пути устремляется обратно, чтобы проделать его снова от известного пункта и удлинить таким образом продол­жительность пути. Но если даже сексуальность и различие полов не существовали к началу жизни, то все же остается возможным, что влечения, которые впоследствии стали обозначаться как сек­суальные, в самом начале вступили в деятельность и начали свое противодействие игре влечений Я вовсе не в какой-нибудь более поздний период[251].

Обратимся же теперь назад, чтобы спросить, не лишены ли все эти рассуждения всякого основания. Нет ли, действительно, ка­ких-либо других влечений, за исключением сексуаль- н ы х, кроме тех, которые стремятся к восстановлению прежних со­стояний, и нет ли таких, которые стремятся к чему-нибудь еще не достигнутому. Я не знаю в органическом мире достоверного примера, который противоречил бы предложенной нами характеристике. Нель­зя установить общего влечения к высшему развитию в царстве животных и растений, хотя такая тенденция в развитии фактически бесспорно существует. Но, с одной стороны, это в большей мере лишь дело нашей оценки, если одну ступень развития мы считаем

выше другой, а с другой стороны, наука о живых организмах пока­зывает нам, что прогресс в одном пункте очень часто покупается или уравновешивается регрессом в другом. Имеется также доста­точно видов животных, исследование ранних форм которых говорит нам, что их развитие скоро приобретает регрессирующий характер. Прогрессирующее развитие так же, как и регрессирующее, могут оба быть следствиями внешних сил, принуждающих к приспособле­нию, и роль влечений для обоих случаев могла ограничиться тем, чтобы закрепить вынужденное изменение как источник внутреннего удовольствия[252].

Многим из нас было бы тяжело отказаться от веры в то, что в самом человеке пребывает стремление к усовершенствованию, которое привело его на современную высоту его духовного разви­тия и этической сублимации и от которого нужно ожидать, что оно будет содействовать его развитию до сверхчеловека. Но я лично не верю в существование такого внутреннего стремления и не вижу никакого смысла щадить эту приятную иллюзию. Прежнее развитие человека кажется мне не требующим другого объяснения, чем развитие животных, и то, что наблюдается у небольшой части людей в качестве постоянного стремления к дальнейшему усовер­шенствованию, становится легко понятным как последствие того вытеснения влечений, на котором построено самое ценное в чело­веческой культуре. Вытесненное влечение никогда не перестает стремиться к полному удовлетворению, которое состоит в повторении в первый раз пережитого удовлетворения; все замещения, реактив­ные образования и сублимация недостаточны, чтобы прекратить его сдерживаемое напряжение, и из разности между полученным и тре­буемым удовольствием от удовлетворения влечения возникает по­буждающий момент, который и не позволяет останавливаться ни на одной из представляющихся ситуаций, но, по словам поэта, «стре­мится неудержимо все вперед» (Мефистофель в «Фаусте», I, Кабинет Фауста). Путь назад к полному удовлетворению, как правило, закрыт препятствиями, которые поддерживают вытеснение, и, таким образом, не остается ничего другого, как идти вперед, по другому, еще свободному пути развития, во всяком случае без видов на завершение этого процесса и достижение цели. Процессы при образо­вании невротической фобии, которые суть не что иное, как попытка к бегству от удовлетворения влечения, дают нам прообраз возник­новения этого кажущегося «стремления к совершенствованию», которое мы, однако, не можем приписать всем человеческим ин­дивидуумам.

Хотя динамические условия для этого и имеются повсюду, но экономические обстоятельства только в редких случаях могут спо­собствовать этому феномену.

Одним словом, весьма правдоподобно, что стремление Эроса связывать органическое во все большие единства выполняет роль заместителя не признаваемого нами «влечения к совершенствова­нию». Вместе с влиянием вытеснения оно могло бы объяснить при­писываемые последнему феномены.

VI

Получаемые нами результаты, которые устанавливают резкую противоположность между влечениями Я и сексуальными влечения­ми, сводя первые к смерти, а последние к сохранению жизни, во мно­гом нас, наверное, не удовлетворят. К этому надо присоединить то, что консервативный или, вернее, регрессирующий характер влечения, соответствующий навязчивому повторению, мы допускаем, собствен­но, только для первых, ибо, по нашему предположению, влечения Я непосредственно восходят к возникновению жизни в неживой материи и имеют тенденцию снова вернуться к неорганическому состоянию. Напротив, относительно сексуальных влечений бросается в глаза, что они репродуцируют примитивные состояния живого существа, но преследуемая ими всеми способами цель состоит в соединении двух дифференцированных известным образом зароды­шевых клеток. Если это соединение не происходит, тогда зароды­шевая клетка умирает, подобно всем другим элементам многоклеточ­ного организма. Только при условии соединения их половая функ­ция может продолжать жизнь и придать ей видимость бессмертия. Однако каков же этот важный момент в процессе развития живой субстанции, который повторяется посредством полового размноже­ния или его предвестника — копуляции двух индивидуумов среди протистов?

На это мы не можем ответить, и потому для нас было бы облег­чением, если бы все наше построение оказалось ошибочным. Про­тивоположность влечений Я (к смерти) и влечений сексуальных (к жизни) отпала бы тогда, а вместе с этим ограничилось бы и значе­ние, приписываемое навязчивому повторению.

Поэтому вернемся к одной из затронутых нами гипотез в ожи­дании, что ее можно будет целиком опровергнуть. Исходя из нашего предположения, мы сделали выводы, что все живущее должно вслед­ствие внутренних причин умереть. Мы сделали это предположение так беспечно именно потому, что его смысл представляется нам совсем иным. Мы привыкли так мыслить, наши поэты укрепляют нас в этом. Мы, возможно, решились на это потому, что в этом веро­вании таится утешение. Если уж суждено самому умереть и поте­рять перед тем своих любимых, то ,все же хочется скорее подчи­ниться неумолимому закону природы, величественной Аиаухт][253], чем случайности, которая могла бы быть избегнута.

Но, может быть, эта вера во внутреннюю закономерность смер­ти также лишь одна из иллюзий, созданных нами, «чтобы вынести тяжесть существования»? Во всяком случае, это верование не первоначально, первобытным народам чужда идея о «естественной» смерти; они приписывают каждый смертный случай влиянию врага или какого-либо злого духа. Поэтому мы должны обратиться для проверки этого верования к научной биологии.

Если мы поступим таким образом, мы будем удивлены, узнав, как расходятся биологи в вопросе о естественной смерти и что у них понятие о смерти вообще остается неуловимым. Факт опре­деленной средней продолжительности жизни, по крайней мере у высших животных, говорит, конечно, за внутренние причины смерти, но то обстоятельство, что отдельные большие животные и колос­сальные деревья достигают очень высокого и до сих пор не опре­деленного возраста, разбивает снова это впечатление. Согласно концепции В. Флисса, все проявления жизни организмов — также и смерть в том числе — связаны с известными сроками, среди кото­рых выделяется зависимость двух живых существ — мужского и женского — от солнечного года. Но наблюдения, показывающие, на­сколько легко и в каких пределах внешние влияния могут изме­нять проявления жизни в их временной смене, главным образом из царства растений, т. е. ускорять их или задерживать, проти­вятся сухим формулам Флисса и заставляют по крайней мере усомниться в том, что существуют только одни выдвинутые им законы.

Самый большой интерес вызывает исследование продолжитель­ности жизни и смерти организмов в работах А. Вейемана[254].

К этому исследованию восходит разделение живущей субстан­ции на смертную и бессмертную половину; смертная — это тело в узком смысле, сома, подверженная естественной смерти; зароды­шевые же клетки потенциально бессмертны, поскольку они в состоя­нии, при известных благоприятных обстоятельствах, развиться в новый индивидуум или, иначе выражаясь, окружить себя новой сомой[255].

Что нас здесь привлекает — это неожиданная аналогия -с на­шим собственным определением, возникшим на совершенно ином пу­ти. Вейсман, рассматривающий живую субстанцию с точки зрения морфологической, находит в ней составную часть, подверженную смерти, сому, тело, независимо от пола и наследственности, а так­же часть бессмертную, именно эту зародышевую плазму, кото­рая служит для сохранения вида, для размножения.

Мы уже рассматривали не самую живую материю, но действую­щие в ней силы, и пришли отсюда к различению двух родов вле­чений, таких, которые ведут жизнь к смерти, и других, а именно сексуальных влечений, которые постоянно стремятся к обновлению жизни. Это звучит в качестве динамического коррелята к морфо­логической теории Вейсмана.

Но видимость этого совпадения быстро улетучивается, когда мы знакомимся с разрешением Вейсманом проблемы смерти. Ведь Вейсман допускает различие смертной сомы от бессмертной заро­дышевой плазмы лишь у многоклеточных организмов, а у одноклеточ­ных животных индивид и клетка, служащая для продолжения рода, по его мнению, есть то же самое[256]. Таким образом, он рассматри­вает одноклеточные как потенциально бессмертные, смерть наступает лишь у Ме1агоа (многоклеточных). Эта смерть высших живых су­ществ есть естественная смерть от внутренних причин, но она опи­рается не на исходные свойства живой субстанции[257], не может быть понята как абсолютная необходимость, обоснованная сущностью жизни[258]. Смерть есть больше признак целесообразности, проявление приспособляемости к внешним условиям жизни, так как при разде­лении клеток тела на сому и зародышевую плазму неограниченная продолжительность жизни индивидуума была бы совершенно нецеле­сообразной роскошью.

С наступлением этой дифференцировки у многоклеточных смерть стала возможной и целесообразной. С этой стадии сома высших ор­ганизмов умирает, вследствие внутренних причин, к определенному времени, простейшие же остались бессмертными. Напротив, размно­жение введено было не со смертью, а представляет собой первобыт­ное свойство живой материи, как, например, рост, из которого оно произошло, и жизнь осталась на Земле с самого своего начала беспрерывной[259].

Легко заметить, что признание естественной смерти для выс­ших организмов мало помогает разрешению нашего вопроса. Если смерть есть лишь позднейшее приобретение живых существ, то вле­чения к смерти, которые восходят к самому началу жизни на Зем­ле, опять остаются без внимания. Многоклеточные могут умирать от внутренней причины, от недостатков обмена веществ; для вопро­са, который нас интересует, это не имеет значения.

Такое понимание происхождения смерти лежит гораздо ближе к обыкновенному мышлению человека, чем странная гипотеза о «влечениях к смерти».

Дискуссия, поднятая теорией Вейсмана, по-моему, не достигла решения ни в каком отношении[260].

Некоторые авторы вернулись к точке зрения Гёте (1883), кото­рый видел в смерти прямое следствие размножения.

Гартман считает характерным для смерти не появление «тру­

па», этой отмершей части живой субстанции, а определяет ее кдк «окончание индивидуального развития».

В этом смысле смертны и Рго1огоа, смерть совпадает у них с размножением, но этим она известным образом замаскировывается у них, так как субстанция производящего животного непосред­ственно переводится в субстанцию молодого потомка (1. с., 5. 29).

Интерес исследования вскоре устремился к экспериментально­му выяснению этого утверждаемого бессмертия живой субстанции на одноклеточных. Американец Вудрефф воспитал ресничную инфу- зорию-«туфельку», которая размножается посредством деления на два индивидуума, и проследил до 3029-й генерации, на кото­рой он прервал этот опыт; каждый раз он изолировал одну из от­делившихся частиц и помещал в свежую воду. Этот поздний по­томок первой «туфельки» был так же свеж, как его предок, без всяких следов состаривания или вырождения. Этим, казалось, экспе­риментально может быть доказано (если эти числа достаточно доказательны) бессмертие протистов[261].

Другие исследователи пришли к иным результатам.

Мопа, Колкинс и др., в противоположность Вудреффу, нашли, что и эти инфузории после определенного числа делений становят­ся слабее, убывают в величине, теряют часть своего тела и в конце концов умирают, если не получают каких-либо особых освежаю­щих влияний.

Согласно этому, Рго1огоа умирали после известной фазы ста­рости совершенно так же, как и высшие животные, в противопо­ложность утверждению Вейсмана, который считает смерть лишь более поздним приобретением живых организмов.

Из сопоставления этих исследований мы выводим два факта, которые кажутся нам имеющими твердую основу. Во-первых: если эти животные в определенный момент, когда еще не проявляют признаков старости, сливаются между собой по двое, копулируют, после чего они через некоторое время снова разъединяются, то они избегают старости, они, так сказать, омолаживаются. Эта копуляция есть предвестник полового продолжения рода высших существ; она еще не имеет ничего общего с размножением, ограни­чивается смешением субстанции обоих индивидуумов (амфимиксис Вейсмана). Освежающее влияние копуляции может быть также за­менено определенными раздражающими средствами, изменениями в составных частях питательной среды, в температуре или сотрясе­нием. Нужно вспомнить об известном опыте Ж. Лёба, который вы­зывал у яиц морского ежа посредством химических раздражителей явления деления, наступающие обыкновенно только после оплодот­ворения.

Во-вторых: весьма вероятно, что инфузорий ведут к смерти их собственные жизненные процессы, так как противоречие между результатами Вудреффа и других происходит оттого, что Вудрефф помещал каждую новую генерацию в свежую питательную жид­кость. Если бы он этого не делал, он наблюдал бы те же старче­ские изменения генераций, как и другие исследователи. Он сде­лал вывод, что этим маленьким животным вредят продукты обмена веществ, которые они отдают окружающей жидкости, и мог убеди­тельно доказать, что только продукты собственного обмена веществ оказывают действие, ведущее к смерти генерации, ибо эти живот­ные созревали великолепно в растворе, который был насыщен про­дуктами распада отдаленного родственного вида, и безусловно выми­рали, собранные в своей собственной питательной жидкости. Таким образом, инфузория умирает, предоставленная сама себе, естествен­ной смертью вследствие несовершенства в устранении своих соб­ственных продуктов обмена веществ; но, может быть, и высшие животные умирают в основном вследствие такого же недостатка.

Для нас может вообще стать сомнительным, имеет ли смысл искать разрешение вопроса о естественной смерти в изучении Рго- 1огоа.

Примитивная организация этих существ может затуманить весь­ма важные обстоятельства, которые хотя и имеются у них, но обнаруживаются лишь у высших животных, когда они достиг­ли морфологической выраженности.

Если мы оставим морфологическую точку зрения и примем ди­намическую, то нам может вообще стать безразличным, можно ли доказать естественную смерть Рго1огоа или нет. Субстанция, которую впоследствии выделяют как бессмертную, ни в какой мере не отделена у них от умирающей. Силы влечений, переводящие жизнь в смерть, могут с самого начала действовать в них, и все же их эффект может быть скрыт сохраняющими жизнь силами, так что прямое распознание первых становится очень трудным.

Во всяком случае мы слышали, что наблюдения биологов поз­воляют нам принять такие внутренние процессы, ведущие к смерти, и для протистов. Но если даже протисты оказываются бессмерт­ными в смысле Вейсмана, то его утверждение, что смерть есть позднее приобретение, остается в силе лишь для явных проявлений смерти и не делает невозможным допущение о тенденциях, вле­кущих к смерти. Наше ожидание, что биология легко устранит при­знание влечений к смерти, не оправдалось.

Мы можем продолжать выяснять эту возможность, если мы вооб­ще имеем для этого основание. Удивительное сходство вейсма- новского разделения на сому и зародышевую плазму с нашим де­лением на влечения к смерти и к жизни остается и получает снова свое значение.

Остановимся вкратце на этом резко дуалистическом понимании жизни влечений. По теории Э. Геринга о процессах в живой суб­станции, в ней происходят беспрерывно два рода процессов проти­воположного направления, одни созидающего — ассимиляторного, другие разрушающего — диссимиляторного типа. Должны ли мы по­пытаться узнать в этих обоих направлениях жизненных процессов работу наших обоих влечений — влечения к жизни и влечения к смерти? Но мы не можем скрыть и того, что мы нечаянно попали в гавань философии Шопенгауэра, для которого смерть есть «собст­венный результат» и, следовательно, цель жизни[262], а сексуальное вле­чение воплощает волю к жизни.

Попробуем сделать смелый шаг дальше. По общему мнению, соединение многочисленных клеток в одну жизненную систему, мно- гоклеточность организмов стала средством удлинения продолжи­тельности жизни. Одна клетка служит поддержанию жизни другой, и клеточное государство может продолжать существовать, если даже отдельные клетки и должны отмирать.

Мы уже слышали, что копуляция, это временное слияние двух одноклеточных, влияет в сохраняющем и омолаживающем смысле на обе клетки. Посредством этого можно было бы сделать опыт: пере­нести выработанную психоанализом теорию либидо на взаимоотно­шения клеток друг к другу и представить себе, что именно жизнен­ные или сексуальные влечения в каждой клетке берут другие клет­ки в качестве своих объектов и их влечения к смерти, вернее, вы­зываемые этими влечениями процессы, частично нейтрализуются и, таким образом, сохраняют им жизнь, в то время как другие клет­ки, в свою очередь, действуют так же по отношению к первым, а третьи жертвуют собой для выполнения этой либидозной функции. Зародышевые клетки должны были вести себя «нарцистически», как мы привыкли выражаться в учении о неврозах, если весь ин­дивидуум сохраняет свое либидо в себе и ничего не расходует из него на внешние объекты. Зародышевые клетки употребляют свое либидо, деятельность своих жизненных влечений для себя самих, в качестве запаса для их последующей высокотворческой деятель­ности. Возможно, что и клетки злокачественных новообразований, разрушающих организм, нужно объяснить в том же смысле нарцис­тически. Патология склоняется к тому, чтобы считать их проис­хождение врожденным, и приписывает им эмбриональные свойства. Таким образом, либидо наших сексуальных влечений совпадает с Эросом поэтов и философов, который охватывает все живущее.

Здесь мы встречаем повод для обозрения постепенного разви­тия нашей теории либидо. Анализ неврозов перенесения сначала побуждал нас подчеркнуть противоположность между сексуальными влечениями, которые были направлены на объект, и другими, весь­ма мало распознанными нами и пока обозначенными как влечения Я. Между ними в первую очередь нужно указать на влечения, которые служат для самосохранения индивидуума. Трудно было установить, какие еще другие подразделения нужно было внести сюда. Никакое знание не было столь важным для обоснования научной психологии, как приблизительное понимание общей природы и некоторых особен­ностей влечений, но ни в одной из областей психологии мы не дей­ствовали до такой степени в потемках. Каждый выставлял столько влечений, или «основных влечений», сколько ему нравилось, и рас­поряжался ими, как старые греческие натурфилософы своими че­тырьмя элементами: водой, землей, огнем и воздухом.

Психоанализ, не успевший выдвинуть какую-либо теорию влече­ний, примкнул сначала к популярному различению влечений, для ко­торого прообразом были слова о «голоде и любви». Это не было по крайней мере новым актом произвола. С этим мы обходились долгое время в анализе психоневрозов. Понятие «сексуальности» и вместе с тем сексуального влечения должно было, конечно, быть расширено, пока оно не включило в себя многое, что не подчиня­лось функциям продолжения рода, и это наделало много шума в чопорных и лицемерных кругах.

Следующий шаг последовал тогда, когда психоанализ ближе подошел к психологическому понятию Я, которое сначала стало известным как инстанция, вытесняющая, цензурирующая и способ­ная к созданию защитных реактивных образований. Критические и дальновидные умы уже давно, правда, восстали против ограничения понятия либидо энергией сексуальных влечений, обращенных на объект. Но они позабыли сообщить, откуда они приобрели более верный взгляд, и не смогли извлечь что-либо нужное из этого для анализа. При дальнейшем развитии мысли психоаналитическому наблюдению бросилось в глаза, как постоянно либидо отклоняется от объекта и направляется на само Я (интроверсия), и, изучая развитие либидо у ребенка в его ранних стадиях, оно пришло к убеждению, что Я и является собственным и первоначальным резер­вуаром либидо, которое лишь отсюда распространяется на объ­ект. Я выступило среди сексуальных объектов и признано было сейчас же самым важным между ними. Если либидо пребывало таким образом в Я, то оно называлось нарцистическим . Это нарцис- тическое либидо было также выражением силы сексуальных влече­ний в аналитическом смысле, которое мы должны были отождест­вить с признанными с самого начала влечениями к самосохранению. Благодаря этому оказалась недостаточной первоначальная проти­воположность между влечениями Я и сексуальными влечениями. Часть влечений Я была признана либидозной; в Я, вероятно, сре­ди других действовали и сексуальные влечения. Однако нужно все же признать, что старая формула, гласящая, что психонев­роз основывается на конфликте между влечениями Я и сексуальны­ми влечениями, не содержала ничего такого, что теперь можно было бы отбросить. Различие двух видов влечений, которое с самого начала мыслилось качественно, теперь трактуется иначе, а именно топически. В особенности невроз перенесения, соб­ственный предмет психоанализа, остается результатом конфликта между Я и либидозной привязанностью к объекту.

Тем более мы должны теперь подчеркнуть либидозный характер влечений к самосохранению, ибо мы решаемся сделать следующий шаг, а именно — признать сексуальные влечения как Эрос, сохраняю­щий все, и вывести нарцистическое либидо Я из частичек либидо, которыми связаны друг с другом соматические клетки.

Теперь перед нами встает неожиданно следующий вопрос: если и влечения к самосохранению имеют либидозную природу, то, может быть, вообще мы не имеем других влечений, кроме либидозных. По крайней мере никаких других мы не видим. Но тогда нужно согла­ситься с критиками, которые с самого начала думали, что психо­анализ объясняет все из сексуальности, или с новыми критиками, как Юнг, которые решили употреблять понятие либидо для обозначе­ния вообще «силы влечений». Не так ли?

Этот результат был во всяком случае не нашим намерением, мы скорее исходили из резкого разделения между влечениями Я — влечениями к смерти и сексуальными влечениями — влечениями к жизни. Мы были даже готовы считать так называемые влечения Я к самосохранению — влечениями к смерти, от чего мы сейчас вынуж­дены будем воздержаться. Наше представление было с самого нача­ла дуалистическим, и теперь оно стало им еще резче, чем раньше, с тех пор как мы усматриваем противоположность не между влечениями Я и сексуальными, а между влечениями к жизни и влече­ниями к смерти. Напротив, теория либидо Юнга монистична; нас должно было спутать то обстоятельство, что он назвал именем ли­бидо единую «силу влечения»; однако это не должно нас смущать больше. Мы предполагаем, что в Я действуют еще другие влечения, кроме либидозных влечений к самосохранению, но мы должны быть в состоянии их выявить. Остается пожалеть, что еще так мало развит анализ Я, что для нас так трудно это обнаружение. Либи- дозные стремления Я могут во всяком случае быть связаны осо­бым образом с другими, для нас еще неизвестными влечениями Я. Еще прежде чем мы познакомились с нарциссизмом, в психоанали­зе существовало уже предположение, что влечения Я привлекли к себе либидозные компоненты. Но это еще довольно неясные возмож­ности, с которыми противники едва ли могли бы считаться. Остает­ся минусом, что анализ давал нам до сих пор возможность изучать только либидозные влечения. Мы не можем, однако, сделать вы­вод, что другие влечения не существуют.

При современной неясности в учении о влечениях мы едва ли поступим хорошо, отвергнув какое-либо обстоятельство, обе­щающее нам разъяснение. Мы исходили из коренной противополож­ности между влечениями к жизни и смерти. Сама любовь к объ екту показывает нам другую такую же полярность между любовью (нежностью) и ненавистью (агрессивностью). Если бы нам удалось привести обе эти полярности в соотношение друг с другом, свес­ти одну к другой! Мы уже давно признали садистский компонент сексуального влечения[263]. Он, как мы знаем, может стать салю-

стоятельным и главенствовать в качестве извращения всего сек­суального влечения данного лица. Он выступает также в качест­ве доминирующего частного влечения в одной из организаций, названной мною «прегенитальной». Но как можно вывести садист­ское влечение, которое направлено на причинение вреда объекту, из поддерживающего жизнь Эроса? Не возникает ли здесь пред­положение, что этот садизм есть, собственно, влечение к смерти, которое оттеснено от Я влиянием нарцистического либидо, так что оно проявляется лишь направленным на объект? Оно начинает тогда обслуживать сексуальную функцию; в стадии оральной органи­зации либидо любовное обладание совпадает с уничтожением объ­екта, впоследствии садистские стремления отделяются и, нако­нец, в стадии примата гениталий берут на себя, имея в виду цели продолжения рода, функцию проявлять насилие над сексуальным объектом, поскольку этого требует совершение полового акта. Больше того, можно было бы сказать, что оттесненный из Я садизм открыл путь либидозным компонентам сексуального влечения: имен­но потому они начинают стремиться к объекту. Там, где первона­чальный садизм не умеряется и не сливается с ними, получается амбивалентность любви — ненависти в любовной жизни.

Если такое предположение было бы допустимо, то было бы исполнено требование привести пример такого — хотя и вытеснен­ного — влечения к смерти. Но определение это лишено всякой на­глядности и производит поэтому слишком мистическое впечатление. Мы приходим к необходимости найти выход из этого затруднения во что бы то ни стало. Здесь мы должны вспомнить, что такое предпо­ложение не ново, что мы уже раз сделали его прежде, когда еще не было речи ни о каком затруднении. Клинические наблюдения понудили нас в свое время сделать вывод, что дополняющее са­дизм частное влечение мазохизма следует понимать как обращение садизма на собственное Я[264]. Перенесение влечения с объекта на Я принципиально ничем не отличается от перенесения с Я на объект, о котором возникает как бы новый вопрос.

Мазохизм, обращение влечения против собственного Я, в дей­ствительности был бы возвращением к более ранней фазе, регрес­сом. В одном пункте данное тогда мазохизму определение нуждает­ся в исправлении, как слишком исключающее; о чем я тогда пытал­ся спорить — мазохизм мог бы быть и первичным[265] влечением.

Однако вернемся к влечениям, поддерживающим жизнь. Уже из исследования о протистах мы узнали, что слияние двух инди­видуумов без последующего деления — копуляция влияет укрепля­ющим и омолаживающим образом на оба индивидуума, которые вслед за тем отделяются друг от друга (см. выше: Липшютц). В последующих поколениях они не выявляют следов дегенеративности и кажутся способными дальше сопротивляться вреду, приносимому их собственным обменом веществ. Я полагаю, что одно это пос­леднее должно служить прообразом и для эффекта соединения. Но каким образом приносит слияние двух мало различных клеток такое обновление жизни? Опыт, который заменяет копуляцию у Ргок>хоа посредством влияния химических и даже механических раздражений (1. с.), позволяет дать достоверный отчет: это происходит посред­ством доставления новых количеств раздражения. Это хорошо согла­суется с тем предположением, что жизненный процесс индивидуума из внутренних причин ведет к уравновешиванию химических напря­жений, т. е. к смерти, в то время как слияние с индивидуально­отличной живой субстанцией увеличивает эти напряжения, вводит, так сказать, новые жизненные разности, которые еще долж­ны после изживаться. Для такого различия должны, конечно, существовать один или несколько оптимумов. То, что мы признали в качестве доминирующей тенденции психической жизни, может быть, всей нервной деятельности, а именно стремление к уменьшению, сох­ранению в покое, прекращению внутреннего раздражающего напря­жения (по выражению Барбары Лоу — «принцип нирваны»), как это находит себе выражение в принципе удовольствия,— является одним из наших самых сильных мотивов для уверенности в существова­нии влечений к смерти.

Но мы все еще ощущаем чувствительную помеху для нашего хо­да мыслей в том отношении, что мы не можем доказать как раз для сексуального влечения такого характера навязчивого повторения, который нас навел сначала на мысль о наличии следов влечения к смерти; правда, область эмбриональных процессов развития весьма богата такими явлениями повторения, обе зародышевые клетки поло­вого размножения и история их жизни суть сами только повторение начала органической жизни; но главное в процессах, возбужденных сексуальным влечением, есть слияние двух клеточных тел. Лишь посредством этого достигается бессмертие живой субстанции у выс­ших живых существ.

Другими словами, нам надо вообще узнать о происхождении полового размножения и генезе сексуальных влечений — задача, которой посторонний должен испугаться и которая до сих пор еще не разрешена специальными исследованиями. В теснейшем столкновении всех этих противоречивых данных и мнений должно быть выявлено, какой вывод можно сделать из всего хода наших мыслей.

Одно определение придает проблеме размножения раздражаю­щую таинственность: это — точка зрения, представляющая продол­

жение рода в качестве частичного проявления роста. (Размножение посредством деления, пускания ростков и почкования.) Происхож­дение размножения посредством дифференцированных в половом отношении зародышевых клеток можно было бы, по трезвому дар­виновскому образу мышления, представить так, что преимущест­ва амфимиксиса, который получился когда-то при случайной копу­ляции двух протистов, заставили его удержаться в дальнейшем развитии и быть использованным дальше[266].

«Пол» при этом оказывается не слишком древнего происхожде­ния, и весьма сильные влечения, которые ведут к половому сое­динению, повторяют при этом то, что случайно раз произошло и укрепилось как оказавшееся полезным.

Здесь так же, как и при рассуждении о смерти, возникает вопрос, нужно ли признавать за протистами только то, что они от­крыто обнаруживают, или нужно принять, что у них возникают и те процессы и силы, которые становятся видимыми лишь у высших животных существ. Это упомянутое понимание сексуальности очень мало говорит в пользу наших мыслей. Против него можно было бы возразить, что оно предполагает существование влечений к жизни, действующих уже в простейшем живом существе, так как иначе копу­ляция, противодействующая естественному течению жизненных про­цессов и затрудняющая задачу отмирания, не удержалась бы и не подвергалась бы развитию, а избегалась бы. Если мы не стремимся оставить предположение о влечениях к смерти, нужно прежде всего присоединить их к влечениям жизни. Но следует признать, что мы имеем здесь дело с уравнением с двумя неизвестными. Те данные, которые мы находим в науке относительно возникновения пола, так незначительны, что проблему эту можно сравнить с потемками, ку­да не проник ни один луч гипотезы. Совсем в другом месте мы встречаемся все же с подобной гипотезой, которая, однако, так фан­тастична и, пожалуй, скорей является мифом, чем научным объяс­нением, что я не решился бы привести ее, если бы она как раз не удовлетворяла тому условию, к использованию которого мы стремим­ся. Она выводит влечение из потребности в восстанов­лении прежнего состояния.

Я разумею, конечно, теорию, которую развивает Платон в «Пире» устами Аристофана и которая рассматривает не только происхож­дение полового влечения, но и его главнейшие вариации в отно­шении объекта[267].

«Человеческая природа была когда-то совсем другой. Первона­чально было три пола, три, а не два, как теперь, рядом с мужским и женским существовал третий пол, имевший равную долю от каж­дого из двух первых...» «Все у этих людей было двойным, они, значит, имели четыре руки., четыре ноги, два лица, двойные половые органы и т. д. Тогда Зевс разделил каждого человека на две части, как разрезывают груши пополам, чтобы они лучше сварились... Ког­да, таким образом, все естество разделилось пополам, у каждого человека появилось влечение к его второй половине, и обе полови­ны снова обвили руками одна другую, соединили свои тела и з а- хотели снова срастись».

Должны ли мы вслед за поэтом-философом принять смелую гипо­тезу, что живая субстанция была разорвана при возникновении жиз­ни на маленькие частицы, которые стремятся к вторичному соедине­нию посредством сексуальных влечений? Что эти влечения, в кото­рых находит свое продолжение химическое сродство неодушевленной материи, постепенно через царство протистов преодолевают трудно­сти, ибо этому сродству противостоят условия среды, заряженной опасными для жизни раздражениями, понуждающими к образова­нию защитного коркового сл®я? Что эти разделенные частицы жи­вой субстанции достигают, таким образом, многоклеточности и пе­редают, наконец, зародышевым клеткам влечение к воссоединению снова в высшей концентрации? Я думаю, на этом месте нужно обор­вать рассуждения.

Но не без того, чтобы заключить несколькими словами крити­ческого размышления. Меня могли бы спросить, убежден ли я сам, и в какой мере, в развитых здесь предположениях. Ответ гласил бы, что я не только не убежден в них, но и никого не стараюсь склонить к вере в них. Правильнее: я не знаю, насколько я в них верю. Мне кажется, что аффективный момент убеждения вовсе не должен при­ниматься здесь во внимание. Ведь можно отдаться ходу мыслей, сле­дить за ним, куда он ведет, исключительно из научной любозна­тельности, или, если угодно, как ,,ас!уоса1и5 (КаЬоН**[268], который из-за этого сам все же не продается черту.

Я не отрицаю, что третий шаг в учении о влечениях, который я здесь предпринимаю, не может претендовать на ту же достовер­ность, как первые два, а именно расширение понятия сексуально­сти и установление нарциссизма. Эти открытия были прямым пе­реводом на язык теории наблюдений, связанных не с большими ис­точниками ошибок, чем те, которые неизбежны во всех таких слу­чаях. Утверждение регрессивного характера влечений покоит­ся во всяком случае также на исследуемом материале, а именно на фактах навязчивого повторения. Но я, может быть, переоценил их значение. Построение этой гипотезы возможно во всяком случае не иначе, как с помощью комбинации фактического материала с чис­тым размышлением, удаляясь при этом от непредвиденного наблю­дения.

Известно, что конечный результат тем менее надежен, чем чаще это делается в процессе построения какой-либо теории, но степень ненадежности этим еще не определяется. Здесь можно сча­стливо угадать, но и позорно впасть в ошибку. Так называемой интуиции я мало доверяю при такой работе; в тех случаях, когда я ее наблюдал, она казалась мне скорее следствием известной беспринципности интеллекта. Но, к сожалению, редко можно быть беспристрастным, когда дело касается последних вопросов, боль­ших проблем науки и жизни. Я полагаю, что каждый одержим здесь внутренне глубоко обоснованными пристрастиями, влиянием к®торых он бессознательно руководствуется в своем размышлении. При та­ких основаниях для недоверия не остается ничего другого, как благожелательная сдержанность к результатам собственного мышле­ния. Я только спешу прибавить, что такая самокритика не обязы­вает к особой терпимости по отношению к иным взглядам. Нужно не­укоснительно отвергнуть теории, если анализ их первых шагов про­тиворечит наблюдаемому, и все же при этом можно сознавать, что правильность выдвигаемой взамен теории есть лишь временное яв­ление. В оценке наших рассуждений о влечениях к жизни и смерти нам мало помешает то, что мы встречаем здесь столько странных и ненаглядных процессов, как, например, то, что одно влечение вы­тесняется другим, или оно обращается от Я к объекту и т. п. Это происходит лишь оттого, что мы принуждены оперировать с научны­ми терминами, т. е. специфическим образным языком психологии (правильнее, глубинной психологии — Т1е1епр5усЬо1о&1е). Иначе мы не могли бы вообще описать соответствующие процессы, не могли бы их даже достигнуть. Недостатки нашего описания, вероятно, ис­чезли бы, если бы психологические термины мы могли заменять физиологическими или химическими терминами. Они, правда, тоже относятся к образному языку, но к такому, с которым мы уже давно знакомы и который, пожалуй, более прост для нас.

С другой стороны, мы должны уяснить себе, что неточность наших рассуждений увеличивается в высокой степени вследствие то­го, что мы принуждены одалживаться у биологии. Биология есть поистине царство неограниченных возможностей, мы можем ждать от нее самых потрясающих открытий и не можем предугадать, какие ответы она даст нам на наши вопросы несколькими десятилетиями позже. Возможно, что как раз такие, что все наше искусное зда­ние гипотез распадется.

Если это действительно так, нас могут спросить, к чему тог­да приниматься за такую работу, какая проделана в этой главе, и зачем сообщать о ней. Я не мог$\ однако, сказать, что неко­торые аналогии, сопоставления и зависимости казались мне все же заслуживающими внимания[269].

VII

Если действительно влечения обладают таким общим свойством, что они стремятся восстановить раз пережитое состояние, то мы не должны удивляться тому, что в психической жизни так много про­цессов осуществляется независимо от принципа удовольствия. Это свойство должно сообщиться каждому частному влечению и ска­зывается в таких случаях в стремлении снова достигнуть извест­ного этапа на пути развития. Но все то, над чем принцип удовольст­вия еще не проявил своей власти, не должно стоять в противоре­чии с ним, и еще не разрешена задача определения взаимоотноше­ния процессов навязчивого повторения к господству принципа удо­вольствия.

Мы узнали, что одна из самых главных и ранних функций пси­хического аппарата состоит в том, чтобы «связывать» доходящие до него внутренние возбуждения, замещать царящий в них первичный процесс вторичным, превращать свободную энергию активности в покоящуюся, тоническую. Но во время этого превращения еще нельзя говорить о возникновении неудовольствия: действие принци­па удовольствия этим также не прекращается. Превращение совершается скорее в пользу принципа удовольствия: связыва­ние есть подготовительный акт, который вводит и обеспечивает гос­подство принципа удовольствия.

Отделим функцию и тенденцию одну от другой резче, чем мы до сих пор это делали. Принцип удовольствия будет тогда тенден­цией, находящейся на службе у функции, которой присуще стрем­ление сделать психический аппарат вообще лишенным возбуждений или иметь количество возбуждения в нем постоянным и возможно низким.

Мы не можем с уверенностью решиться ни на одно из этих предположений, но мы замечаем, что определенная таким образом функция явилась бы частью всеобщего стремления живущего к воз­вращению в состояние покоя неорганической материи. Мы все знаем, что самое большое из доступных нам удовольствий — наслаждение от полового акта — связано с мгновенным затуханием высоко подняв­шегося возбуждения. Связывание же внутреннего возбуждения сос­тавляло бы в таком случае подготовительную функцию, которая направляла бы это возбуждение к окончательному разрешению в наслаждении успокоением.

В зависимости от этого возникает вопрос, могут ли чувства удовольствия и неудовольствия происходить одинаково из связанных и несвязанных процессов возбуждения. Здесь обнаруживается с не­сомненностью, что несвязанные первичные процессы делают гораздо более интенсивными чувства в обоих направлениях, чем связанные, т. е. вторичные, процессы. Первичные процессы суть также более ран­ние по времени; в начале психической жизни не встречается ника­ких других, и мы можем заключить, что если бы принцип удовольст­вия не был действительным уже в них, он не мог бы проявляться в более поздних процессах. Мы приходим, таким образом, к тому, в основе далеко не простому, выводу, что стремление к удовольст­вию в начале психической жизни проявляется гораздо сильнее, чем в более поздний период, но более ограниченно; тут должны об­разовываться частые прорывы. В более зрелый период господство принципа удовольствия обеспечено гораздо полнее, но сам он также мало избегает обуздания, как и все другие влечения. Во всяком случае при вторичных процессах должно происходить то же самое, что и при первичных, а именно то, что вызывает возникновение

удовольствия и неудовольствия при процессах вэзбуждения.

Здесь уместно бы заняться дальнейшим изучением. Наше соз­нание сообщает нам изнутри не только о чувствах удовольствия и неудовольствия, но также о специфическом напряжении, которое опять-таки само по себе может быть приятным и неприятным. Будут ли это связанные или несвязанные энергетические процессы, которые мы посредством этого ощущения можем отличать одно от друго­го, или ощущение напряжения указывает на абсолютную величину или уровень активной энергии, в то время как ряд удовольствие — неудовольствие обозначает изменение величины этой энергии в еди­ницу времени? Мы должны также заключить, что «влечения к жизни» имеют больше дела с нашими внутренними восприятиями, выступая как нарушители мира, принося вместе с собой напря­жения, разрешение которых воспринимается как удовольствие. Вле­чения же к смерти, как кажется, непрерывно производят свою работу. Принцип удовольствия находится в подчинении у влечения к смерти: он сторожит вместе с тем и внешние раздражения, кото­рые расцениваются влечениями обоего рода как опасности, но со­вершенно отличным образом защищается от нарастающих изнутри раздражений, которые стремятся к затруднению жизненных процес­сов. Здесь возникают бесчисленные новые вопросы, разрешение которых сейчас невозможно. Необходимо быть терпеливым и ждать дальнейших средств и возможностей для исследования. Также надо быть готовым оставить ту дорогу, по которой мы некоторое время шли, если окажется, что она не приводит ни к чему хорошему. Только такие верующие, которые от науки ожиДают замены упразд­ненного катехизиса, поставят в упрек исследователю постепенное развитие или даже изменение его взглядов. В остальном относи­тельно медленного продвижения нашего научного знания пусть уте­шит нас поэт (Рюккерт в „Макатеп Напп“):

До чего нельзя долететь, надо дойти хромая.

Писание говорит, что вовсе не грех хромать.

I

<< | >>
Источник: Фрейд 3.. Психология бессознательного. 1990

Еще по теме ПО ТУ СТОРОНУ ПРИНЦИПА УДОВОЛЬСТВИЯ:

  1. Психоанализ.
  2. Глава 17 Если у вас нет принципала, придумайте его, или Как отказаться от полномочий
  3. ПО ТУ СТОРОНУ САМОРЕАЛИЗАЦИИ И САМОВЫРАЖЕНИЯ24
  4. ПО ТУ СТОРОНУ САМОРЕАЛИЗАЦИИ И САМОВЫРАЖЕНИЯ24
  5. Принцип удовольствия и принцип гомеостаза.
  6. Принцип гомеостаза и экзистенциальная динамика.
  7. 1. Психология концлагеря
  8. 4. НЕСПОСОБНОСТЬ К УДОВОЛЬСТВИЮ ОТ ВОСПРИЯТИЯ ВОЗРАСТАЮЩЕГО СЕКСУАЛЬНОГО ВОЗБУЖДЕНИЯ — СПЕЦИФИЧЕСКАЯ ОСНОВА МАЗОХИСТСКОГО ХАРАКТЕРА
  9. Глава 3. Психодинамическое направление в теории личности: Зигмунд Фрейд
  10. 4.1. Принципы педагогического руководства профессиональным самоопределением
  11. Теория защитных механизмов
  12. Примеры избегания объективного неудовольствия и объективной опасности (предварительные стадии защиты)
  13. Глава 7 «По ту сторону принципа наслаждения»
  14. Глава 3. Основные принципы строения мозга
  15. НАВЯЗЧИВОЕ ПОВТОРЕНИЕ (REPETITION COMPULSION)