<<
>>

КУЛЬТУРА СЕРЕДИНЫ И КУЛЬТУРА КОНЦА

Прометеевский человек не хочет видеть сущность мира иной, чем она есть; он лишь хочет упорядочить его, использовать, овладеть им. Русский же хотел бы видеть мир иным в самой основе.

А в своем нигилистическом рвении он доходит до того, что вообще не хочет мира. Поэтому западноевропеец стремится к успокаивающей и

консолидирующей середине, а русский - к всеосвобождаю-щему концу. Конечной целью западной культуры являет­ся не борьба с силами земли, а состояние всеобщей без­опасности, порядка и благосостояния после победного окончания борьбы. Ее цель - мещанство, в то время как русская культура в своей глубине стремится к тому, чтобы в заключительном акте принести себя в жертву.

Русский не чувствует ценности эволюции, устойчивости культуры и т. д., но обладает довольно тонким чутьем к кризисам. Он больше любит крушения, чем переходные состояния. Для западного же человека, особенно прусско­го или английского склада, нет ничего ненавистней, чем переворот и хаос. Он в такой же степени избегает революций, в какой русский с нетерпением ждет их. Русского больше вдохновляет картина развала, нежели

забота о сохранении традиций. Европейца вполне устра­ивает мир; он в нем уютно обживается и цепко держит­ся за земные блага; он - реалист. Реалистом он только и может быть, поскольку разошелся с вечностью. Русский же мало ценит мир. Внутренне он не привязан ни к чему. Ничто не удерживает его надолго. Он недостаточ­но настроен на действительность, недостаточно приспо­соблен для нее. Его не покидает удивление, как это человек - подобие Бога - мог угодить в столь злосчаст­ную мировую историю. Его не покидает ощущение, что он на земле лишь гость. Поэтому земля имеет над ним меньшую власть. Он более, чем кто-либо, сохраняет от ее соблазнов свою свободу души. Он может быть столь свободным только потому, что чувствует поддержку вечности. В своей расовой гордости европеец презирает восточную расу.

Причисляя себя к разряду господ, он

считает славян за рабов (уже звуковое подобие этих слов соблазняет его на это145). Но на чьей стороне свобода?

Европеец отдается законам земли и позволяет им себя поработить. Он подпадает под власть даже незначитель­ной мелочи. Русскому же - и вообще славянам - присуще стремление к свободе не только от ига чужих народов, но и к свободе от оков всего преходящего и бренного. Тут проявляется "широкая душа" с прославленной русской

широтой натуры, которая сразу же бросается в глаза на фоне чудаковатой мелочности европейца, особенно -немца. Последнее слово русской культуры будет как раз новым словом о человеческой свободе. И чтобы его отыс­кать, чтобы его познать - она должна пройти все адские муки деспотизма.

Проклятье прометеевской культуры в том, что чело­век в ней от героя деградирует до обывателя. Он повто­ряет жалкую судьбу династии, которая себя чувствует слишком уверенно. Начало ее - риск и воля к власти, конец - безжизненная механика, обмельчание до баналь­ного. Западная культура есть культура середины. Социаль­но она покоится на среднем сословиии; психологически -

на душевном состоянии середины. Ее добродетели -самообладание, воспитанность, деловитость, избежание эксцессов. Россия всему этому - полная противополож­ность. До 1917 года здесь носителем культуры было не среднее сословие - его в России и не было - а, как в Польше, тонкий верхний слой; основной же душевный настрой определялся не умеренностью, а стремлением к

крайностям, к концу. Современная русскость движется в рамках окраинной культуры. Русским постоянно грозит опасность заблудиться в тумане, в то время как европеец твердо стоит на земле обеими ногами - порою даже всеми четырьмя. Поэтому среди образованных людей

своего народа отдельный европеец выделяется так незначительно, а русский - так привлекательно и живо. Европеец - порядочный и прилежный, квалифицирован­ный работник, безупречно функционирующий ^винтик

большого механизма. Вне своей профессии он едва ли принимается в расчет.

Он предпочитает путь золотой середины, и это обычно путь к золоту. Он заблуждается на свой счет, принимая себя, как это особенно имеет место во Франции и Германии, за духовное существо. Правда, французы и немцы высоко ценят образователь­ный ценз, гораздо выше, чем англосаксы. Но духовной свободой и они уже не обладают. Никто из них не отказался бы от материальных благ взамен на духовные.

Экономическое благосостояние, по крайней мере, эконо­мическая защищенность, является для любого европейца условием, основой, а часто и целью образования. Главная черта этой культуры - реализм, а не идеализм. В лице Шпенглера, предателя духа и самого глумливого высмеи-

вателя готико-романтического человека, она подошла вплотную к ясному осознанию своей сущности.

Противоположность между культурой середины и

культурой конца совпадает с противоположностью свет­скости и религиозности. Ведь человек стремится к концу мира, потому что он взыскует вечности, и чем ревност­нее он жаждет ее, тем больнее его разочаровывает действительность. Кто побывает на обоих континентах, тот сразу же почувствует существенную разницу их культур. Иностранцы, впервые попавшие в Россию, по их собственному признанию, не могли отделаться от впечат­ления, что очутились в священном месте, ступили на святую землю, которую обошли стороной вздохи страдаль­цев, проклятья поверженных, но также и горячие молит­вы верующих. Выражение "Святая Русь" - не пустая фраза. Путешественник же по Европе сразу увлекается шумным ритмом ее деятельных сил; др его слуха доно­сится высокая мелодия труда, но это - при всем величии

и мощи - есть песнь о земле.

Сегодняшний европеец стремится превратить рели­гию, если она вообще что-нибудь для него значит, в средство, инструмент порядка. Государство становится богом, а служба государству, исполнение своих общест­венных обязанностей - богослужением. В этом сходны

римляне и европейцы, Полибий146, Макиавелли, Гегель и

М. Баррес147. В культуре середины религия политизиру­ется, в культуре конца религиозной становится политика.

Священный Союз Александра I - тому подтверждение. Была ли в новейшей истории Европы хотя бы одна политическая система названа словами из религиозной терминологии, и в какой стране такой язык был бы уместен? Таковым полурелигиозным институтом была русская монархия. Цари были одновременно главными

священнослужителями и наместниками Бога148. Корона­ция их носила характер церковного таинства. Сакраль­ным духом веет даже от русских революций. Их шествия - выродившиеся религиозные процессии. На первой

большой политической демонстрации 22 января 1905 г.149 под предводительством священника Гапона несли иконы. Случалось ли нечто подобное в Европе? И случится ли когда-нибудь? — Русская страсть к разрушению, вылив­шаяся во время революции в дикий смерч, также проис­текает из жажды конца. Большевики - подлинные пред­ставители культуры конца, хотя и выродившиеся. Без их

бесцеремонно-презренного отношения ко всему существу­ющему были бы невозможны их бешено-смелые, крова­вые эксперименты; а для того, чтобы так бесцеремонно презирать все существующее, надо иметь корни вне этой земли. Русский разрушает из чистой радости конца. Он разрушает и собственное имущество, если это необходи­мо, а также порою, если это не необходимо - это тоже доставляет ему удовольствие. Без такой тяги к концу русские не подожгли бы в свое время Москву. Я не ста­ну касаться спорного вопроса, сами ли они это сделали, грабители-мародеры или пьяные французы, намеренно

или по ошибке. Дело не в этом. А в том, что если в городе, состоящем из деревянных строений, из 300 ООО его жителей остается несколько тысяч, - он должен по­гибнуть. Уже сам уход москвичей означал, что они жерт­вуют своим имуществом. И тем не менее: с каким само собой разумеющимся спокойствием, без всякой позы, свершался этот величайший в истории жертвенный акт!

Ни одна столица мира, которую доселе покорял Наполе­он, не оказывала ему такого приема. Берлинцы стояли шпалерами, когда тот вступал в город, и кланялись. Русские и на себя и на врага нагоняли ужасы апокалип­сиса.

При этом ни одна столица не имеет такого значе­ния для народа, как Москва для русских. Она значит для него больше, чем Париж для француза. Это священный город для русских. И тем не менее! Наполеон сразу почувствовал, что является свидетелем необычайного явления, какое когда-либо представало взору европейца; это был демонический взрыв на редкость своеобразного мироощущения, устремленного не на обладание и власть, а на конец конечного, на сверхчувственную свободу. Кре­постной мужик 1812 года знал об этой свободе больше,

чем парижский citoyen1*0 1790-го, у которого слово Liber-te151 было постоянным на устах. Надо прочесть рассказы

очевидцев, например, воспоминания графа Сегюра1*2, -

чтобы представить весь ужас, обескураживший Наполе­она, когда он сентябрьскими ночами 1812 года впервые заглянул в бездну московской души. «Что за люди! И это они натворили сами! Какое неслыханное решение, сущие скифы!» — Никогда потом не покидал его этот ужас; даже на острове Св. Елены у него осталась эта дрожь в сердце, и из этого внутреннего потрясения родились про­роческие слова: «Россия - это сила, которая гигантскими шагами и с величайшей уверенностью шагает к мирово­му господству». И далее: «Обо мне еще вспомнят, когда

русские варвары овладеют Европой. Обо мне будут пла­кать кровавыми слезами». Этот великий планировщик, которого произвела Европа, был скроен исключительно на прометеевский манер. С азиатами он ничего не мог

поделать. Каждый раз, когда он сталкивался с ними, он терпел сокрушительное поражение. Это был его рок -потерпеть крушение на Востоке. Не стал ли он и в этом отношении символом Европы? — Победа 1812 года была достигнута не полководческим гением: Кутузов не мог меряться силами с Бонапартом; она досталась и не храб­ростью русского солдата: его противники были не менее храбры, лучше вооружены, превосходили в тактической ловкости. Победа была завоевана русскими исключительно благодаря их совершенной внутренней свободе, которой обладает только Азия и которую европеец не может и даже не хочет иметь.

Бердяев был прав, говоря, что жажда самосожжения - русская национальная черта. Впервые она разгорелась в середине XVII века, вскоре после церковного раскола, у так называемых "самосжига-телей", которые массами шли на добровольную смерть в огне (свыше 20 ООО человек за 20 лет). Это был не акт отчаянья, а религиозный акт освящения. Европа не знает

ничего подобного. Чтобы встретить нечто подобное, надо отправиться в Индию. Та же самая жажда самосожже­ния пробудилась и в 1812 году, а в 1918* она приняла форму настоящей оргии. Русский рад видеть погибель, в том числе и свою собственную: она напоминает ему о конце всего существующего. Он с удовольствием созер­цает развалины и осколки. Известен русский обычай на пирушках бить стаканы об стенку. Это веселая сторона дела. Главный же смысл здесь: а пошло оно все к черту! Это можно сказать и как проклятье, и как шутку. — Нигде в мире не расстаются так легко с земными блага­ми, нигде столь быстро не прощают их хищений и столь основательно не забывают боли потерь, как у русских. С широким жестом проходят они мимо всего, что пред-

ставляет собой только земное. Готовность к прощению опять-таки раскрывает в себе русское предназначение к свободе. Прощающий избавляется от обиды, ему нане­сенной. Тем самым он не только освобождает грешника от бремени его вины, но и себя - от гнета ненависти к нему, тогда как месть продолжает связывать мстителя с преступником и лишает его возможности самоопределе­ния. Идея всепрощающей любви неразрывно связана со свободой, идея отмщающего права - с зависимостью.

Рассказывают, когда один либеральный агитатор нахваливал перед крестьянами свои планы переделки мира, один из слушателей сказал ему добродушно: «Какое нам дело до мирского!» Эти слова несут в себе пятивековую мудрость Азии. Русский вкушает земные блага, пока они ему даются, но он не страдает своим внутренним существом, если приходится ими жертвовать

или лишиться их. Каким независимым жестом швыряет Настасья Филипповна (в "Идиоте" Достоевского) в огонь сто тысяч рублей! — О презрении к действительности говорят и русские поговорки типа: «Ему море по колено». По сути, русский играет с миром. Ему неведома западная земная серьезность. Иначе русские эмигранты, в большинстве своем низринутые со своих жизненных высот, не выдержали бы постигшей их участи. И как непохоже в этом смысле ведут себя западные люди! После инфляции в Германии (1923 г.) годами тянулись в

судах тяжбы по восстановлению ценностей, шла жесткая и ожесточенная борьба за каждый пфенниг - доказате­льство того, насколько невыносимо и тяжко европейцу смириться с материальными потерями. Это свойство бур­жуа. Дрожать за каждый пфенниг - не признак благо­родной души. Русскому же наоборот - по выражению Толстого в романе "Война и мир" - свойственно презре­ние к низменным сторонам человеческой натуры. В рус­ской душе живет некое «исключительно русское чувство презрения ко всему условному, искусственному, челове­ческому, ко всему тому, что считается большинством лю­дей высшим благом мира... это странное и обаятельное

чувство.., что и богатство, и власть, и жизнь, все, что с таким старанием устраивают и берегут люди, - все это ежели и стбит чего-нибудь, то только по тому наслажде­нию, с которым все это можно бросить»153. По сей день европейца, путешествующего по Росии, поражает равно-

6 Заказ 1265

81

душие людей, даже молодежи, к внешним дарам жизни, к одежде, гурманству, славе, имуществу. Не это ли все-таки было скрытой целью всего развития - привести

русского человека к новому решительному настрою: презрению к власти и низвержению могущества денег? «...ибо будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего пред бедным, ... Верьте, что кончится сим: на то идет». С этими словами умирает старец Зосима у Достоевского.

У европейцев бедный никогда не смотрит на богато­го без зависти; у русских богатый зачастую смотрит на

бедного со стыдом. У западного человека сердце радост­нее бьется, когда он обозревает свое имущество, а рус­ский при этом чувствует порой угрызения совести. В

нем живо чувство, что собственность владеет нами, а не мы ею, что владеть значит быть в плену того, чем вла­деешь, что в богатстве чахнет свобода души, а таинство этой свободы и есть самая дорогая святыня. И если

domina sancta paupertas1*4 францисканцев суждено сегодня

возродиться из глубины сердца где-нибудь на земном шаре и повториться, - то только у русских.

Свобода немыслима без смирения. Русский свободен, поскольку он полон смирения; а смиренным становится человек, который чувствует свою связь с Богом. «Велика Россия смирением своим»155 (Достоевский). Тут европеец

уже не может понять русского, поскольку не видит раз­ницы в понятиях "смирение" и "унижение". Кто смиря­ется - тот унижается, а кто унижается - тот раб. Как это смирение может быть шагом к свободе? - вот заклю­чение человека, полностью отдавшегося земле. Лютер еще говорил о смирении, даже у Наполеона случались такие порывы или он их симулировал, называя себя исполнителем судьбы. Сегодняшний европеец и слышать не желает о смирении; он с презрением предоставляет это восточным расам.

Поскольку русское ощущение направлено на конеч­ность всего сущего, русского сопровождает никогда не притупляющееся в нем чувство вины. На него давит

вина, что он все еще живет в земном мире. Поскольку исповедь и раскаянье облегчают душу, он страдает от страсти признать себя виновным и искупить вину. В то время как европеец стремится оправдаться, похвалиться своей силой, выглядеть значительнее того, чем он есть ч

на самом деле, - русский не только открыто признается в своих ошибках и слабостях, но даже преувеличивает их, не из тщеславия, как Диоген156, а из стремления к ду­ховной свободе. По отношению к собственной персоне он честнее европейца (по отношению к вещам - наоборот).

В этом ощущении вины у русского коренится и его жажда страданий. Он хочет страдать, поскольку страда­нье уменьшает, бремя вины. Так он становится мастером страданий, даже наслаждаясь ими. На нем терпит кру­шение утверждение Будды о том, что все существа стремятся к счастью и ненавидят страдания. — Европеец в несчастье быстрее впадает в уныние, но и выкарабки­вается из него быстрее - потому что страданье для него невыносимо, он предпринимает все усилия, чтобы пре­одолеть его. Русский же, наоборот, нужду переносит спокойно, свыкается с ней, затем начинает ее любить и в конце концов гибнет с наслаждением.

Из этого чувства вины рождается мысль о жертвен­ности как центральная идея русской этики. Только жерт­ва открывает путь, ведущий из мира здешнего в мир иной. Без смерти нет воскресения, без жертвы нет воз­рождения. Это то, что я называю русской пасхальной идеей, которая, наряду с мессианскими ожиданиями, является характерной для русского христианства.

Пасха, а не Рождество, является главным русским церковным праздником, и также не случайно, что в рус­ском языке воскресенье и Воскресение имеют одно и то

же название157. Каждый седьмой день недели утешает

русского напоминанием о близящемся конце преходящего.

— Граждане других наций тоже способны на жертву. Это доказывают великие мгновенья их истории. Но они жертвуют собой ради определенных целей, а не ради жертвы как таковой. Это и отличает их от русских. Только русский знает и подчеркивает самоценность самой жертвы. Она дает -ему оправдание не посредством других ценностей, а светит собственным светом. Русский ставит акцент на ценности самого акта, а не его результата. Он

- человек души, обращенный внутрь сббя, а не человек дела, обращенный на окружающий его мир. (Я избегаю здесь неуклюжих оборотов типа интровертный и экстра-вертный, которые приняты в современной психологии.) До 1917 года представители русской интеллигенции, охваченные революционным чувством, были одержимы

6*

83

настоящей страстью принести себя в жертву народу. Они просто толпились в очереди к пыточному столбу. Но ко­гда их арестовывали и сажали в камеру, они больше не

ломали голову над исходом своего дела. Они сделали свое и были этим удовлетворены. Неудача не сгибала их. «Какое нам дело до мирского!» - нечто подобное втайне испытывали и революционеры-атеисты. Отсюда то спо­койствие души, которое наступало среди политических узников царских тюрем. Это были люди с ощущением счастья, но редко - люди успеха. В них слышен тихий, замирающий отзвук гармонии, которая образует самую сокровенную, теперь лишь заглушённую сущность рус­ского человека. — Он более склонен к внутреннему совершенству, нежели к внешнему успеху. Он больше печется о спасении души своей, нежели о «завоевании всего мира». Этим он опять-таки ближе индусам и ки­тайцам. Он стремится ж добродетели, тогда как проме­теевский человек - к деловитости. Деловитость ведет к успеху в мире фактов, и также приносит доход, но разъедает душу и разрушает внутреннюю свободу. Кто исповедует добродетель, тот выступает против реально­сти. Он свидетельствует в пользу духовного порядка, защита которого связана с большими потерями в мире выгоды. Но этим спасается внутренний человек. Здесь опять сталкиваются два противоположных идеала -внутренней свободы и внешнего могущества. Культуре

середины свойствен идеал могущества; культуре конца -вдеал свободы.

Прометеевскому человеку присуще срединное состоя­ние души. Это делает его холодным, деловитым, посто­янным, рассудительным. Русской душе чужда средин-ность. У русского нет амортизирующей. средней части, соединяющего звена между двумя крайностями. В рус­ском человеке, контрасты - один к другому впритык, и их жесткое трение растирает душу до ран. Тут грубость ря­дом с нежностью сердца, жестокость рядом с сентимента­льностью, чувственность рядом с аскезой, греховность ря­дом со святостью. Россия - страна неограниченных духов­ных возможностей. Русский - это каскад чувств. Одна эмоция внезапно и беспричинно переходит в другую, противоположную. Как много русских песен и танцев, в которых резко сменяют друг друга веселье и грусть! — Иван IV днем убивал людей, а вечером в чистосердечном раскаянье разбивал себе лоб до крови о каменные плиты своей часовни, чтобы наутро с новой энергией преда­ваться неистовствам. Как непостижимо близки в драме Горького "На дне" Бог и водка, музыка и убийство. Смена крайностей придает русскому характеру нечто капризно-женственное. Это облегчает обращение к Богу, но одновременно - и вероотступничество, и измену. Бердяев из марксиста превратился в христианского рели­гиозного философа, Булгаков из социалистического эконо­миста - в православного священника, Леонтьев155 (рус­ский Ницше) из поклонника языческой жизнерадостности - в монаха восточной Церкви. Это случаи истинного обращения. Но Россия дала и целый ряд изменников, из которых многие сами себя таковыми не считали. Они не то чтобы отреклись от своего чувства; нет - они его действительно поменяли - прониклись вдруг совершенно

новым, отринув старое. Примером тому может послужить Великий Князь Кирилл Владимирович. Несколько дней спустя после свержения царя, своего двоюродного брата, он, став во главе революционных матросов с развеваю­щимся красным знаменем, присягнул на верность мятеж-

ной Думе159. Русскому свойственно устремляться к проти­воположному полюсу. Без этого свойства не было бы и большевизма; ведь почти во всех существенных вопросах он являет собой полную противоположность тому, что ранее в России считалось святым. Судорожная хаотич­ность крайних состояний очень легко лишает русского человека его больших врожденных способностей к свобо­де и бросает его, без всякого сопротивления, в бездну мирских соблазнов, - так что средний европеец, способ­ный усилием воли удержать себя от самых опасных увлечений й потрясений, кажется рядом с русским даже гораздо свободнее. Когда русский свободен, он действует инстинктивно, из слепого стремления к свободе, из пре­зрения ко всему мирскому, в то время как прометеевский человек добивается высшей точки доступной ему свободы только сознательным напряжением воли. Когда порыв к сверхчувственному замирает, русский слишком легко позволяет увлечь себя в вихрь страстей, в котором уже нет свободы. Ему недостает организующей воли, которая поддерживает внутреннее равновесие. В результате полу­чается картина, часто используемая при сравнении рус­ских с европейцами: русский в своих вершинах может достичь таких высот, какие недоступны ни одному евро­пейцу; но русский человек в среднем часто опускается ниже той линии, которую выдерживает средний европе­ец. В культуре середины - середина уместна и таковой должна быть, ведь это она является опорой культурной

жизни. В культуре конца по-другому. Она с ее крайнос­тями вздымает вверх могучие вершины, меж которых зияют жуткие пропасти. Европейская культура процвета­ет сегодня на высоком плоскогорье с незначительно выступающими возвышениями; русская же напоминает разорванную горную цепь с дикими скалистыми ущель­ями. Здесь небеса не могли соприкоснуться с землей, чтобы медленно и постепенно проникнуть в нее; они однажды с грохотом обрушились на нее, превратив ее в груду развалин. Только так могла случиться болыпевицкая трагедия.

<< | >>
Источник: В. ШУБАРТ. Европа и Душа Востока. 2000

Еще по теме КУЛЬТУРА СЕРЕДИНЫ И КУЛЬТУРА КОНЦА:

  1. Предпринимательство в конце XV-XVIвв.
  2. 3.1. Интеграция генетики в духовную культуру современной цивилизации
  3. Глава VIУЧЕТ ЧИСЛЕННОСТИ БАКТЕРИИ И ВЫДЕЛЕНИЕ ЧИСТОИ КУЛЬТУРЫ
  4. Жидкие культуры нитрифицирующих бактерий
  5. ПРЕОБРАЗОВАНИЕ ПСИХОЛОГИЧЕСКИХ ЗНАНИЙ С СЕРЕДИНЫ XIX в. ДО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XX в.
  6. 1.3. ОСНОВНЫЕ УПРАВЛЕНЧЕСКИЕ КУЛЬТУРЫ: ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ И ОСОБЕННОСТИ
  7. Глава 16 КУЛЬТУРА И ЛИЧНОСТЬ
  8. Культура наших предков
  9. ГЛАВА XIVО середине детства (5-7 лет)
  10. Глава V Физкультура
  11. Культура, а не тирания
  12. КУЛЬТУРА СЕРЕДИНЫ И КУЛЬТУРА КОНЦА
  13. ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ
  14. Физкультура
  15. Этнокультуральные особенности распространенности и клинической картины шизофрении