<<
>>

Уроки безъязычия

Десять лет назад в фильме теперь уже покойного Тенгиза Абуладзе прозвучало слово «покаяние». Потом оно, после кратких и по большей части маловразумительных откликов, заглохло.

И я бы сейчас не стал говорить о «покаянии», тем более о «всеобщем покаянии». Уж скорей – о посильном извлечении опыта… Но ведь людей, группу, тем более – страну вряд ли удастся попросту ткнуть лицом в прошлое, напрямую усовестить. Да и кому, по какому праву, от лица кого и во имя чего это делать? Тогда, может быть, есть смысл выйти на более общий разговор – так сказать, не бить в точку, где на котле образовалась вмятина (металл прорвешь!), а равномерно постучать по ободу, и тогда, глядишь, понемногу растянется вся поверхность? Чтобы извлекать маломальские уроки, в социологическом смысле нужны, помоему, три вещи.

Вопервых, какоето сообщество, которое признает этот опыт своим, а себя – готовым (и способным!) за него отвечать. Соответственно, оно этот опыт формулирует, осмысляет и предъявляет далее «большому» обществу, закладывая начало традициям подобной работы, создавая некую социальную основу ее поддержания и продолжения (прежде такими социальными органами были диссидентство, сам и тамиздат, но они закончились). Потому что дело ведь не только в кухонных беседах анонимов или в «закрытых» от постороннего взгляда записках наверх (при понятной ситуативной важности и того и другого). Нет, эта совокупность объединенных личной проблемой, собственным интересом, именной ответственностью людей, как предполагается, наделена (или уж не наделена!) в обществе у других его групп и слоев завоеванным авторитетом. Ей выдан (или не выдан, и тогда разговор другой!) своего рода социальный кредит, как бы открыт «банковский счет» на эти занятия, которые, стало быть, какимто иным группам, обществу в целом, для его нормального самочувствия и активного существования, необходимы, важны, пусть и не всегда приятны «на вкус».

Однако и одного желания, даже страсти к познанию – при всей их опятьтаки незаменимости – для этой группы тоже мало: нужны специальные познавательные навыки, квалификация, инструментарий.

Вовторых, этот опыт может быть осмыслен и обсужден, только если существует в наличии, создана, общим трудом выстроена некая публичная сфера, формы совместного анализа и заинтересованной дискуссии, позволяющие любые отдельные собственные проблемы, находки, идеи вводить в общественно значимые рамки. Я говорю об особых социальных устройствах и культурных приспособлениях самого широкого спектра – от клубов и парламента до «открытых» лекций и семинаров, от малотиражных журналов до «толстых» газет и десятков телевизионных каналов, включая государственные и общенациональные. Кстати, правило публичности распространяется и на упоминавшиеся инструменты специального знания. Они тоже работают, только если «открыты», доступны испытанию, критике со стороны других, любого (чем публичность и отличается от кружковости). А значит, если есть – и все время проверяется, корректируется наново! – общий язык для изложения и обсуждения проблем сколь угодно тяжелых, сколь угодно «личных»; «приватность» – это совсем другое, но и она, кстати, возможна только в условиях той же публичности. Смысл существования, общественная функция такого критического сообщества (занятого критикой в кантовском смысле) состоит, кроме прочего, в том, чтобы, по Т. С. Элиоту, «очищать наречие племени».

И втретьих, общество, разные его неспециализированные (в плане вот этого смыслоизвлечения) группы оказываются либо способны воспринимать «чужие» проблемы, идеи, решения, слова как «общие» и как «свои», либо к этому не способны, не приспособлены. А эта способность, в свою очередь, возможна, только если есть, наработаны, признаны какието универсальные ценности, общие критерии, отвлеченные от чисто групповых интересов правовые и моральные ориентиры (а они не за десять, даже не за семьдесят лет складываются, и никакая «единоспасающая идеология» и сколь угодно свежей выпечки «национальная идея» их никогда не заменяли и сейчас не заменят!).

Причем такой уровень звездного неба нужен именно для того, чтобы ориентироваться на земле. Задача ведь – не в романтическом их противопоставлении, не в разрыве между «высоким идеалом» и «низменной прозой жизни» (и мазохическом переживании подобного разрыва), а, напротив, – в постоянном сопряжении дальних вех и сегодняшних неотложных дел, не так ли? Иначе жреческая поза этакого служителя при вечных ценностях просто перестает быть творческой, перерастает в обычное самомнение (не путать с честолюбием!) и чаще всего выглядит, правду сказать, комически, если не попросту жалко.

Имея в виду такую сложную, многоэтажную и разноканальную систему связей и взаимодействий, мне кажется, только и можно хоть с какимто смыслом браться и хоть с минимальным толком обсуждать наш собственный опыт последних десятилетий, всего кончающегося века – будь то революция, государственно организованный Большой террор, ГУЛАГ, Холокост, Вторая мировая бойня, Будапешт, Прага, застой, насильственная эмиграция нескольких поколений, Афганистан, теперь Чечня – времен и первой войны, и второй. А то вчерашние властители дум на своих крохотных и мало кому интересных сегодня журнальногазетных площадках опять изнуряют себя нечленораздельными обличениями мафии, чистогана и масскульта, а среди населения тем временем (по нашим вциомовским данным общероссийских опросов) снова поднимается авторитет Сталина, до трети взрослого населения прошедшей через террор страны считают его жертвы «сильно преувеличенными», 40 % уверены, что нерусские пользуются сейчас в России слишком большим влиянием, 60 % убеждены, что в стране идет распродажа национальных богатств частникам и Западу, и большинство все чаще тоскует о дурном сне брежневских лет как о лучшей эпохе истории отечества и собственной жизни… Кстати, образованные слои, «избранные» настроены сейчас куда ностальгичней, сильней подавлены настоящим и напуганы будущим, в целом консервативней и ксенофобнее, чем «большинство» (а особенно – молодая, до сорока лет, часть общества).

Вот, может быть, этот разрыв между меньшинством и «массой» и стоило бы сейчас, среди прочего, отрефлексировать.

Комуто покажется, что этот разрыв говоритде о потенциале общественной динамики, обозначает «передний край» и подтягивает «арьергард», который «завтра дозреет»… Ничего подобного. Неотвязный и демонстративный, этот разрыв в сознании (который никуда не подталкивает, а, наоборот, парализует любое действие, вообще отбивает к нему всякую охоту) и по истокам, и по функциям своим – совершенно советский: он – плоть от плоти той же Системы. Снова та же трибуна Мавзолея, а внизу – те же сталинские «бараны», а потому, кстати говоря, никакого отношения к «массовому обществу» и «массовой культуре» все это, при внешнем сходстве заимствованных слов, не имеет.

Другая, столь же демонизированная «тень» того же сознания наших образованных слоев – вездесущая якобы власть, государство, держава и проч., как ее ни называй. За этой застарелой и маниакальной сосредоточенностью интеллигенции на малейших телодвижениях «верхушки» – комплекс глубокой несвободы, постоянной внутренней зависимости. Какое тут может быть извлечение опыта? Много думавший о советском миропорядке в головах и у себя в стране и за ее пределами, отсидевший свое в казахстанских лагерях польский поэт Александр Ват давно писал (эту его мысль любит цитировать Чеслав Милош), что литературе придется научиться «отрываться от противника»; лирик следующего поколения, один из кандидатов на Нобелевскую премию (ее получила тогда Вислава Шимборская), теперь уже покойный Збигнев Херберт выразился энергичней: «Выплюнуть все это изо рта…»

И еще одно: последствия комплекса длительной изоляции и (не совсем, добавлю, искреннего) самоупоения страны и ее «лучших людей». Незаинтересованность, преждевременная усталость, нежелание подхватывать и неумение доводить до конца (свой «огород» не беру!) – видимо, отсюда. Мераб Мамардашвили говорил о Советском Союзе как обществе взрослых людей, которым в жизни так и не пришлось столкнуться с последствиями собственных поступков, больше того – о русской интеллигенции как «особом племени детей, акселератов и переростков» .

Ведь лень и нелюбопытство, про которые Пушкин писал, – не в чьемто психологическом сбое или бзике, а в особом устройстве общества, общества изолированного, с манией величия, внутренне не динамичного и потому постоянно ждущего, когда его подстегнут извне, начнут давить и не пущать, отнимать «положенное», проявлять «неуважение» и т. п.

Что и говорить, поражение, унижение (тем более в национальном масштабе) – чувства тяжелые, а то и опасные, никому их не пожелаешь. Но, честное слово, нет тут никакой российской особости и уникальности, да и какие могут быть преимущества в беде, чем здесь щеголять? Многим и многим в XX в. (той же Германии или Италии, Франции после коллаборационизма Второй мировой, а потом – после Алжира, как и Америке после Вьетнама, Испании после Франко, Португалии после Салазара) всетаки пришлось через эти травмирующие переживания конца, краха, позора, через публичное признание своей изнасилованности и вины перед другими пройти – не увиливая и не отворачиваясь. Цена здесь может быть очень большой, для отдельных людей – даже самоубийственной (так, покончил с собой в 1945м сотрудничавший с нацистами французский писатель Дрие ла Рошель). Но столь же велика и значимость, казалось бы, «чисто символических» жестов.

Не думаю, что первому человеку Германии канцлеру Аденауэру так легко далось его решение – встать на колени перед Стеной Плача в Иерусалиме. Опятьтаки, чегото же стоили совсем не такой молодой и здоровой американке Сьюзен Зонтаг месяцы жизни в осажденном Сараево: она под бомбами ставила там беккетовскую пьесу «В ожидании Годо» (как кинорежиссер с мировым именем грек Тео Ангелопулос с того же масштаба звездами и занятейшими людьми – американцем Харви Кейтелем и шведом Эрландом Юзефсоном – снимал там фильм «Взгляд Улисса»). Чем и почему им это все так важно? Как это они находят в отталкивающе хаотическом, чужом, неинтересном для большинства наших соотечественников мире столько важного? Откуда нам знать, что сегодня важно и что важно вообще? И где это люди там берут столько жизненных сил, что на все их хватает? Вот вопросы… Понятно, что обиженная поза «человека», которого «забыли», или «мировой державы», которую, мол, никто не любит, а все только угрожают либо выговаривают, оказывается не в пример легче, удобней, сподручнее, чем труды выволакивания себя за волосы из болота, куда тебя, кстати, никто не заводил – сам залез (да еще скольких других пытался загнать!).

Поэтому мне странно иногда слышать (особенно из уст моих соотечественников), что Западде «не извлек уроков из Освенцима», что «нацизм там опять поднимает голову» и т. д.

Конечно, если все свалить в одно, разобрать будет уже ничего нельзя. Тем более что гарантий вечной свободы и всеобщей просвещенности не дает ни один полис. О политической и моральной истории говорить сейчас не буду, коснусь лишь истории мысли. Что, разве «Авторитарная личность» Адорно с его соратниками или «Истоки тоталитаризма» и «Эйхманн в Иерусалиме» Ханны Аренд не работали и не сработали на извлечение таких уроков? (Напомню, что «Истоки» Аренд у нас в стране издали только в 1996 г., а до ее «Отчета о банальности зла» и огромного адорновского тома руки и поныне не дошли – что, уже опять неинтересно? либо так уж некогда? либо снова некому делать?) А «Дорога к рабству» (1944) Хайека и «Открытое общество» (1945) Поппера – разве они не были уроками той же школы и, кстати, обобщением опыта нашего социализма и нашего ГУЛАГа, извлеченного еще и за нас, прежних да и нынешних? А тогда же, еще во время войны, изданные в США труды бывшего узника Бухенвальда и Дахау Бруно Бетгельхайма, ставшие для офицеров американской армии обязательным пособием по нацистскому «новому порядку»? Или вышедшие через несколько лет после беттельхаймовских аналитические работы другого лагерника – Виктора Франкла? А уже в начале 1950х появившийся во Франции и тут же облетевший пять континентов милошевский очерк менталитета интеллектуалов при тоталитаризме «Подневольный разум» и вышедшая тут же вслед за ним книга участника польского Сопротивления Михала Борвича «Свидетельства приговоренных к смерти немецкими оккупантами»? А тогда же обошедшие мир (наши палестины снова миновав) лагерные книги Робера Антельма и Примо Леви? Или многочисленные и множащиеся вплоть до нынешнего дня труды по языку Третьего рейха? А по Холокосту? Напомню из длинной вереницы хотя бы недавний том Зигмунта Баумана «Холокост и наши дни» и многочасовой фильмдознание Клода Ланцмана «Шоа», который весь Запад, включая Восточную Европу, смотрел по телевизору (о «Списке Шиндлера» уж не говорю и, кстати, в массовости его киноэстетики и аудитории ничего дурного – ни в художественном, ни в моральном смысле – не вижу, она же – массовость – не отменяет всех других перечисленных подходов и аналитических точек зрения, а, наоборот, подразумевает, укрепляет, увенчивает их)…

Или взять совсем другое. Сумели же Нелли Закс и Пауль Целан (назову только два этих ключевых имени) создать высокий и членораздельный поэтический язык – каждый свой – для разговора о невероятном и немыслимом мире распада и уничтожения, о выжженном дотла и не умещающемся, казалось, ни в чей разум и ни в какое слово, буквально перевернув мировую поэзию, хотя до их книг Адорно говорил о невозможности писать стихи после Освенцима? Рискнул ведь ум Батая или Бланшо начать спуск в такие бездны опыта смерти и насилия, которые были как будто напрочь заказаны европейскому человеку и словно бы табуированы для светлого сознания? Набрались же неведомых нам сил, как минимум, три поколения европейских интеллектуалов держаться мыслью на самом краю жизни и смысла, а то и сходить Одиссеевым путем в царство, запретное для живых? Индивидуальную цену такого предельного существования и общую судьбу пошедших или обреченных на него сейчас не обсуждаю. Только один пример. Ведь как переломил свою жизнь бывший в первое время близким к Франко крупный испанский поэт, создатель гимна фалангистов Дионисио Ридруэхо, воочию увидев то, что происходит на Восточном фронте, – прошел через разрыв с прежними друзьями, тюрьму, ссылку, полное исключение из публичной жизни при Франко, а потом – через годы позора и поношения, ускорившие в конце концов его смерть… Да наш орденоносный и вечно благополучный творец государственного гимна и на одну тысячную такого шага не решился.

Может быть, без такого непомерного личного риска извлечь опыт и нельзя? Либо он недостоин и недостоверен (говорил же Паскаль, что полагаться можно на свидетельства только мучеников)? И если твой собственный урок состоялся, дальше он никуда не исчезнет, поскольку сцепление с опытом других, с общей мыслью в намагниченной мыслительным трудом среде уже произошло, а значит, опять (и всякий раз сызнова) порождена необратимость случившегося. Стало быть, оно действительно случилось – с тобой, с другим, с любым, оно и вправду есть. Может быть, чегонибудь стоящая мысль – вообще катастрофа для мыслящего. Но если не произойдет такой катастрофы мысли, может произойти катастрофа общества (пусть сначала невидимая – не обязательно немедленный крах, это может быть долгая деградация, «не взрыв, а всхлип», опятьтаки по Элиоту). Может быть, чтобы родился образец мысли (а далее – возник пример и авторитет мыслящего, интеллектуальные и моральные лидеры общества и т. д.), приходится сделать какойто шаг, после которого ты, или другой человек, или сколь угодно узкая группа людей как бы выходят изпод опеки аморфной и анонимной солидарности, вынуждены вынырнуть из теплой, надышанной атмосферы, оторваться от подпирающей справа и слева автоматической коллективности и действовать дальше собственным умом, уже на свой страх и риск? А в спину, понятно, летит обеспокоенное «Не высовывайся!», «Далеко не заплывай!» или «Куда вперед полез?», «Ты что, лучше всех?», «Тебе больше всех надо?» и т. д. и т. п.

Кстати, авторитет, что личный, что общественный, – это не государственный памятник и не государственно охраняемый монумент. Они тоже постоянно испытываются и пересматриваются. Тут бывают ситуации тяжелые, даже жестокие, но инициаторы такого пересмотра и интеллектуальное сообщество в целом на такие мучительные шаги всетаки решаются. Напомню много лет идущее в Европе и Америке расследование взаимоотношений Хайдеггера и его мысли с националсоциализмом и его идеологией (работы Виктора Фариаса, Рюдигера Сафранского и др.). Либо недавние публикации документов о нацистском прошлом таких значимых для мировой гуманитарии 1970–1980х гг. фигур, как лидер «йельского деконструктивизма» Пол де Мэн или глава констанцской школы «рецептивной эстетики» ХансРоберт Яусс.

Так вот, мне кажется, что с процессами формирования интеллектуального, морального (да и политического, и любого другого) лидерства у нас в стране попрежнему проблема. Может быть, это вообще главная и самая больная проблема интеллектуальной истории России. Травма ее, этой проблемы, неразрешенности, думаю, десятилетие за десятилетием и выступает в формах то внутреннего раскола, то внешнего гнета – как бы «под псевдонимами» то «западничества – славянофильства», то «революции и эмиграции», то «тоталитаризма и лагеря» (речь о них именно как о феноменах сознания, неизбывных наваждениях мысли )… Характерно ведь, что две самые развернутые и мощные версии Большого террора и ГУЛАГа – солженицынская и шаламовская (не походя о них здесь говорить!) – не создали сцепления мыслей и мыслящих, о котором шла речь, не были продолжены, развиты, по делу оспорены ни литературно, ни аналитически, не дали начало мыслительной традиции, школе самостоятельной умственной работы. Както оно так обычно и бывает, что дело – как у Степана Трофимовича Верховенского из «Бесов» – всегда останавливается на невротическибесконечном сборе материала иаутическибесчисленных набросках всеохватного введения к…

Вопрос даже не столько в малом количестве людей и идей, не просто в их слабых силах (хотя и то и другое в стране, столько десятков лет гордившейся своими неисчерпаемыми ресурсами, согласимся, поразительно!). Вопрос – в социальных и культурных формах, позволяющих подхватывать, удерживать, передавать, усиливать, преображать начальный импульс. И в воле к такой форме, к подобному формотворчеству. Ровный гул нормальной и регулярной работы социального механизма – очень важная, незаменимая вещь. Вот, скажем, была такая чисто российская, а потом – советская форма взаимодействия людей, интересов, мыслей и текстов, как толстый журнал (уже давно и все больше, впрочем, вырождавшаяся в эпигонство, но не о том сейчас речь). Теперь этой формы нет или почти нет. И ничто пока не пришло ей на смену. Вокруг чего сегодня кристаллизуется или будет кристаллизоваться интеллектуальная среда, идти циркуляция новых идей – вокруг презентаций и премий, меценатов и спонсоров? Впрочем, будут ли тут еще сами идеи и проблемы, кроме чистой адаптации к окружению?

Или другая, в иных краях и обстоятельствах выработанная форма – американский университет как центр исследования, межличностных профессиональных коммуникаций, печатной публикации и преподавания разом (американское интеллектуальное сообщество, включая, кстати, как читателей новой трудной литературы, так и ее писателей, – это, в большой и важной части, именно академическая среда). В них сейчас учатся, переучиваются, преподают не так мало наших соотечественников. Дает ли это уже и даст ли в ближайшее время какойто (и какой именно) импульс рецепции или инновации здесь ?

Пока что новое возникает сегодня не столько в привычной для нас сфере образносимволического творчества, культуры («с большой буквы»), литературы («настоящей»). Скорей вперед вырываются (и становятся привлекательными для молодежи) нетрадиционные и даже «презренные» для носителей идеологии Культуры и Литературы области – массовые коммуникации, компьютерное программирование, потребление и развлечения, бизнес, наконец. Понятно, что проблему новых идей и интеллектуальных, моральных лидеров это не решает. А межпоколенческие напряжения – как будто даже усиливает.

Однако, при общем спаде кратковременной политической мобилизации рубежа 1980–1990х гг., при все меньшей управляемости страны, регионов, социальных групп, каждого человека по некоей одной программе из одной точки, все эти боковые ходы продвижения и карьеры для более молодых россиян, как и дополнительные занятия (подработка, участок, просто пассивное телесмотрение, благо телесериалы не иссякают!) для других, более старших, – вводят население в режим длительного, непростого, но все же некатастрофического существования, цивилизационного привыкания. Конечно, оно может быть чревато и оползанием какихто слоев, ослаблением и распадом отношений между разными группами. Не исключена даже пауза в производстве идей, в культуротворческом смысле (как минимум, на поколение, а то и на два). В любом случае место и статус страны в мире уже меняются и еще изменятся, а это, в свою очередь, трансформирует представления о прошлом, повлияет на историческое сознание. Ни гранитных репутаций, ни железных законов, ни абсолютных гарантий, ни готовых ответов тут, конечно же, нет. Она делается всегда сегодня.

1997

<< | >>
Источник: Б. В. Дубин. Слово – письмо – литература: Очерки по социологии современной культуры. 2012. 2012

Еще по теме Уроки безъязычия:

  1. Уроки безъязычия