<<
>>

Некоторые итоги и обобщения

Выявление социальных функций (равно как и социального бытования) боевика и других «массовых» жанров не входит в прямую задачу данной статьи, посвященной его поэтике. Однако я хотел бы все же наметить некоторые «рамочные» и принципиальные для меня моменты такого анализа, с тем чтобы в этой перспективе уточнить формулу исследованного здесь романа и подытожить, таким образом, проделанную работу.

На всем ее протяжении моей культурной (культурсоциологической и культурантропологической) темой второго плана был специфически напряженный до последнего времени в интеллигентском обиходе, в словесности и искусстве 1960–1980х гг.

– а именно на их фоне, более того, в связи и перекличке с ними анализированный здесь литературный образец укрепляется как символическая форма и становится значимым для социолога явлением в нынешнем российском обществе и культуре – смысловой мотив самоосуществления/самоотступничества . Укрупнив для данных целей лишь одну эту линию и предельно обобщая, можно сказать, что проблематика автономного, самостоятельного действия (равно как и экспрессия желания, страсти, эроса), по крайней мере после становления системы «советской культуры» ко второй половине 1930х гг., подвергалась жесткому официальному контролю в «разрешенной» словесности и других искусствах, вместе с тем оказавшись со временем вытесненной или характерным образом трансформированной в литературе, кино и т. д., так или иначе противостоявших официозу, но сосуществовавших с ним, а в немалой степени и зависимых от него. Отталкиваясь от вульгаризированномарксистской апологии «практики», от мифологии всяческого активизма в общей советской идеологии и от вечных поисков «героического характера», «деятельной личности» и т. п. в столь же расхожей идеологии литературной, художественной, «вторая культура» – на разных ее уровнях, в разных вариантах и, конечно, в различной степени – все больше обращалась к теме действия в негативном залоге.
Она фикциональными средствами представляла тематику субъективной несостоятельности, краха, непоступка – угрозы извращения побуждений и последствий действия, неподлинности его мотивов, невозможности реализоваться, подавленности, ненужности, наконец, полного отказа от действия и «томления», «фантомной боли» по нему. (Показательны в этом контексте судьбы, например, «романтизма» А. Грина в его отзвуках у К. Паустовского, следы «экзистенциалистских» веяний в моде на Ремарка и Хемингуэя, повлиявших на героев молодежной и «лейтенантской» прозы и др.) Уникальный анализ этой антропологической симптоматики и социальной «цены» самоосвобождения субъекта от ответственности за реальность дал в своих поздних книгах Ю. Трифонов.

В самом общем смысле возможности действия в образцах официальной культуры связывались с авторитетом власти и санкционировались ею, так что репрезентируемые в литературе и искусстве поведенческие ситуации, акты самоутверждения (высказывания от «я» и «мы») фактически выступали формами демонстрируемой лояльности в отношении высших властных инстанций и центров общества, представлявших их фигур, символов и идей – вождя, «Родины», ее широты и могущества, Москвы, Кремля, Красной площади и т. п. Оппозиция же официозу в этом плане – этапов, градаций, оттенков ее сейчас не обсуждаю – развивала аллегорическую тематику выживания в невероятных условиях, «исторически» или «географически» мотивируя их войной (В. Быков), условиями Крайнего Севера либо необитаемой тайги (Г. Владимов, «Неотправленное письмо» Г. Калатозова) и пытаясь при этом как бы «переиграть» – или «передурить» – власть на ее «поле» (Иван Денисович и Матрена у А. Солженицына, Сандро у Ф. Искандера или Чонкин у В. Войновича). Доходя до логического предела (символ «крысиного волка» в «Зияющих высотах»), герой А. Зиновьева убеждался в скомпрометированности самой идеи действия, исследовал и иллюстрировал «антропологию отступничества». «Внутреннее предательство» и вместе с тем поддельная действительность окружающего стали темой «Пушкинского дома».

У С. Довлатова этот смысловой мотив осложнялся иронией, принимая характер анекдота, «постановки», байки, слуха. В «Москве – Петушках» развивалась своего рода мистериальная пародия на действие с гротескным обыгрыванием всех расхожих символов власти, солидарности, хрестоматийных фигур русской и советской литературы и т. п. и вынесением рамок ориентации протагониста за пределы подобной реальности («ангелы»).

Тем самым оппонировавшие властям литература и другие искусства предлагали условные формы по преимуществу негативной идентификации, модели негативной социальности . Репрезентация же – вообщето говоря, принципиальных для современного общества – позитивных значений успеха и признания оставалась прерогативой официальной культуры. А в ней вся проблематика, связанная с личностной автономией выбора, действия, оценки и независимыми – индивидуальными, экзистенциальными, тем более метафизическими, религиозными – источниками значимости обобщенного «другого», заинтересованности в нем, ориентаций на него и т. д., либо подавлялась, либо жестко контролировалась (так, из официоза и разрешенного искусства последовательно вытеснялась тема смерти).

О собственно социальном подавлении говорить здесь не буду. В плане же культурном, литературном, внутритекстовом черты образа «другого» и ситуация заинтересованности в нем редуцировались, как правило, к социально заданным, предписанным поведенческим моделям. Технически, тактически это могло выглядеть у разных культуропроизводящих групп поразному. Например, инстанцией авторитета, мотивационного контроля, оценки чужих поступков в произведениях литературы, кино, театра могли выступать герои, старшие по возрасту в семье или более высокие по месту в статусной иерархии, так или иначе носившие признаки социального «целого» в его настоящем и прошлом (этот ход обычно практиковался в более официозной продукции и полемически «переворачивался» противостоящими ей литераторами «деревенской», почвеннической, ретроспективистской ориентации). Либо заинтересованность персонажа в «другом» локализовалась столь же заданными рамками юношеского жизненного цикла (молодежные «поиски пути», школьная любовная тема и проч., чаще использовавшиеся умереннокритическим искусством либерального толка, осознающим и подающим себя как относительно «новое», «модерное», «городское»).

Об официальном контроле чаще всего говорят применительно к «настоящему», «серьезному», «проблемному» искусству, творчеству известных авторов «с именем» и «биографией» («судьбой»), в конце концов высоко оцененных критикой.

Между тем культурная продукция, маркируемая той же критикой в качестве «массовой», «развлекательной», «жанровой» и т. п., цензурировалась нисколько не меньше. Исследователи чтения и деятельности публичных библиотек советского времени знают, что в читательский обиход на протяжении нескольких поколений среди многого прочего не допускались или подвергались при этом максимально жестким тиражным и другим ограничениям практически все остросюжетные жанры от детектива до фантастики, особенно зарубежных авторов, построенные на современном проблемном и предметном материале (киноведы сказали бы то же самое про кино). Эти произведения – как и литература «о любви» – составляли основной массив широкого и годами не удовлетворявшегося в библиотеках спроса со стороны более молодых, образованных, урбанизированных читателей (старшие поколения ждали своего часа в очередях за книгами о войне, революции, деревне, «секретарскими» романамиэпопеями). Антропологическая модель отдельного человека, ориентированного на индивидуалистические ценности (личная честь, предприимчивость, ответственность, отвага познания и самоосуществления), энергично и самостоятельно действующего в непредвиденных, трудно предсказуемых обстоятельствах, связанного с партнерами узами частного интереса и личного выбора, допускалась разве что в узких рамках историкоавантюрной словесности прошлого, выборочно публикуемой в детскоюношеской «Библиотеке приключений» и «Библиотеке научной фантастики» явно заниженного тиража.

Этот крайне важный для структуры личности и ее социальной жизни смысловой, культурный, цивилизационный дефицит и заполняет сегодня, как уже не раз приходилось писать, «массовая культура», один из образцов которой – исследовавшийся здесь романбоевик. Для адекватной оценки его социокультурных функций я бы в качестве итога предложил принимать во внимание два обстоятельства.

Элементы «неординарности» в чертах и действиях центрального героя (об этом шла речь выше) условносимволически характеризуют его автономность, независимость ориентаций и мотивов, самостоятельность и самоответственность поступков.

Вместе с тем уже в плане прагматики текста они обеспечивают силу его непосредственного воздействия, специфический режим вовлеченности читателя в фикциональную реальность, в работу механизмов проекции и идентификации. Однако важно не забывать, что через подобные особые механизмы, специальные модальные барьеры и т. п. происходит «игровая» социализация реципиента к целому набору значений, для него пусть и новых, но относящихся уже к обиходу поведения как такового, к цивилизованной повседневности. И даже еще шире – к представлениям и навыкам самой цивилизации взаимности, к культуре партнерства, соревнования, а не репрессивности, успеха, но без злорадства и т. п. Причем задается эта семантика при мощных, даже агрессивных механизмах включения в процесс фоновыми , куда менее заметными для читателя средствами – через сопровождающий действия предметный (вещный) ряд, через сенсорные механизмы, и даже не столько через дистанцирующий от объекта и более рационализированный в этом смысле зрительный код, сколько через приближающие к объекту и слабее контролируемые сознанием осязательный, обонятельный, вкусовой коды. Если общие смысловые рамки романной реальности сохраняют устойчивость и базовые ее определения не затронуты (а в боевике данного типа, как опятьтаки говорилось, дело обстоит именно так), то элементы условности не нарушают этой вовлеченности читателя в действие и не отключают механизмов его отождествления/растождествления, а, напротив, дополнительно работают на напряженность и полноту читательской идентификации. Для многих популярных жанров (скажем, научной фантастики, романа или фильма ужасов, т. н. мистики и др.) это вроде бы очевидно, но в целом это правило для искусства общее.

И второе. Формула отечественного боевика носит на себе явные следы переходности – перехода от советских идеологем, ценностных моделей и литературных образцов (включая и традиционалистские их компоненты – определения мужского и женского, старого и молодого и др.) к некоторым новым, более универсалистским, общецивилизационным, нередко помечаемым как «западные».

При этом сам оценочный образ Запада не только у героев В. Крутина и В. Доценко, но и в их авторской речи двойствен, не свободен от стереотипов идеологии предшествующих периодов. Элементы ностальгии по «прошлому», страхов за «страну» соединяются здесь с завистью и опаской в отношении Америки, Германии, поношением «потребительства» и проч. Это понятно и вряд ли может быть иначе. Здешняя массовая культура – культура нынешних массовых коммуникаций и связанный с ней образец российского романабоевика – берет на себя в данных обстоятельствах, как, впрочем, и вообще в истории, функции адаптации к переменам, происходящим с обществом и в обществе. В частности, при развале и бездействии большинства социальных институтов советского общества, при распаде и размывании интегрировавших его культурных структур, снижении значимости прежних символов и авторитетов синтетические по своему составу массовые образцы как бы замедляют, растягивают, демпфируют эти впервые в таких масштабах переживаемые большинством населения процессы и удерживают определенные социальные группы от растерянности, паники, дезориентации и срыва. Не случайны в этом смысле в боевике реликты романовэпопей 1970х гг., геополитических детективов Ю. Семенова, шпионских сериалов и др.

Однако связь боевика с советской эпохой не только в этих явных моментах содержания, тематики, идейных посылках, идеологических символах. Важно и то, чего в боевике данного типа – на фоне других его столь же типовых вариантов – нет.

Материалом для исследуемых романов выступает почти исключительно сфера политики, политической истории или хроники, сопровождаемой хроникой сенсационной, криминальной, уголовной (образ мира в наиболее тиражных газетах будет, замечу, таким же). Если обратиться к кросскультурному сравнению, например, с популярными сегодняшними американскими литературными и кинобоевиками, то я бы отметил, что из их более чем общедоступного реквизита проанализированная здесь отечественная продукция практически не обращается, по крайней мере, к двум распространенным, типовым и типообразующим приемам, бросающимся в глаза. Вопервых, к фантастическим персонажам и сюжетным мотивам (мифологический герой, искусственный человеккиборг), а соответственно – к «невероятным» допущениям и мотивировкам действия боевика перебросами во времени (воскрешением из прошлого, переносом в будущее). «Нереальная» природа того или иного героя либо мотива в американских образцах, в интересующем меня сейчас проблемном контексте, до известной степени упраздняет нормативнозаданные ходы читательского и зрительского восприятия, императивы чисто социального опознания протагониста и его противников (включая государственнонациональную идентификацию). А это, как ни парадоксально при «нечеловеческой» природе героя, подчеркивает в нем индивидуальные и индивидуалистические моменты, выводя на первый план цивилизационную миссию протагониста – спасение человечества, разума, цивилизации и жизни как таковых. Еще один пример значимого «пробела» в отечественных образцах, опятьтаки в сравнении с западными, – практическое отсутствие в них комедийных моментов и интонаций, вполне уживающихся с острым сюжетом и супергеройством, скажем, Сталлоне и Шварценеггера, Брюса Уиллиса в «Крепких орешках» и Брайана Брауна в «Иллюзиях убийства» (уж не говорю о Джеймсе Бонде). Комический элемент, как и подчеркнутая условность, не ослабляют напряженности процессов читательской и зрительской идентификации. Вместе с тем они освобождают героев и происходящее с ними от узкосоциальной, хронологической и другой «реальной» привязки, работая на универсализацию модели (просто человек, человек как все, человек как ты), а потому в конечном счете повышая значимость образца и готовность к его восприятию.

1996

<< | >>
Источник: Б. В. Дубин. Слово – письмо – литература: Очерки по социологии современной культуры. 2012. 2012

Еще по теме Некоторые итоги и обобщения:

  1. § 2. Общие суды
  2. Некоторые итоги и обобщения
  3. Французская лингвистика 40–60х годовЛ. Теньер., Э. Бенвенист., А. Мартине
  4. § 4. НРАВСТВЕННЫЕ ПРОБЛЕМЫ
  5. ГРУППОВОЙ ТРЕНЕР
  6. Отношения между двумя моделями
  7. Тестологические теории интеллекта
  8. 5.2.4. Обобщенный анализ факторов, детерминирующих ответ
  9. Глава 23. Курт Левин: исследования жизненного пространства.
  10. Речевая сфера и особенности ее развития
  11. Методы психологического анализа рисунка
  12. ОТРОЧЕСТВО (ПОДРОСТКОВЫЙ ВОЗРАСТ)
  13. 8.1 .Уровни стилевого поведения
  14. ГЛАВА I Что такое возрастная психология?
  15. Природа мышления
  16. § 1. Социальный проект как текст
  17. Метод эвристического моделирования