<<
>>

Хартия книги: книга и архикнига в организации и динамике культуры

1. Придание книге особой, предельно высокой значимости, как бы сакрализация ее образа и значений, сопровождает практически всю историю секулярной книжной культуры, больше того – является принципиальным компонентом конструкции этой культуры и даже ее движущим механизмом (идеальным пределом, а потому – динамическим началом).

Меня сейчас будет интересовать прежде всего одна, но поворотная глава этой истории – говоря условнохронологически, три четверти века, лежащие между циклом заметок Стефана Малларме «По поводу книги» (1895) и эссе Мориса Бланшо «В отсутствие книги» (или «Неосуществимость книги») из сборника «Бесконечное собеседование» (1969); в качестве своего рода промежуточной точки рассматривается эссе Борхеса «О культе книг» (1951). Речь пойдет о культурном переломе или сдвиге (у Бланшо и Борхеса он помечается и осознается как «конец»), осознание которого, среди прочего, выразилось, воплотилось в смене представлений о книге как ключевой метафоре культуры либо даже – по Борхесу – в изменении «интонации» при произнесении данной метафоры.

Смысловые вехи, значимые точки этого переворота для Бланшо – Новалис («роман – это жизнь, принявшая форму книги» ), Гегель, Малларме, коротко говоря, – вся траектория романтизма от его идейного начала до смыслового завершения, разложения, итога. У «классика» Борхеса условные временные границы шире: от «Одиссеи» через Августина, Бэкона и барокко до позднего парафраза той же «Одиссеи», джойсовского «Улисса» – от, так сказать, книги как primo motore культуры до книги как ее perpetuum mobile. На переломе или «в конце», естественно, становится видней та молчаливая система подразумеваемых представлений и допущений, которая была на протяжении столетий зашифрована метафорой книги, – приоткрываются границы, полюса и внутренние напряжения, ценностные коллизии этой системы. Исторические и социальноструктурные стороны проблематики письменного и печатного в западном мире, разработанные, в частности, Гуди и Уоттом для традиционных обществ, Хэвлоком для античности, Эйзенстайн для Ренессанса, Бронсоном для Просвещения, Рисменом для современной эпохи (перечень имен можно изменить или продолжить), я здесь вынужден опустить, попросту отсылая читателей к работам перечисленных специалистов .

2.

Что, собственно, несет в себе метафора книги? Что мы всегда уже знаем, подразумеваем, имеем в виду еще до того, как открыли вот эту книгу и вообще любую из книг? Самая обобщенная связь идей и значений, причем нередко несовместимых, невозможных, взаимоисключающих (эта полемическая и апорийная конструкция крайне важна!), – своего рода неписаная хартия или идеология книги, свернутая в ее символике, – вероятно, могла бы быть вкратце представлена так.

В книге не просто имеются начало и конец (хотя они – есть, причем вполне «материально» и недвусмысленно обозначенные, и это предельно существенно для автораиздателясобирателячитателя). Начало, конец и утверждены книгой в качестве основополагающих принципов организации и понимания некоей совокупности значений (понимай: значений как таковых, книга здесь – парадигма акта понимания) и – ею же, книгой, как способом организации и коммуникации культуры – поставлены под неизбежный и неразрешимый вопрос. Смысловое напряжение между этими полюсами определяет и смысловую структуру книги (как тома и как произведения), и процесс ее создания (письма), и динамику движения читателя в этой смысловой композиции, динамику ее воссоздания, понимания, переживания. Книга, о чем бы она ни была, – это поиск начала в свете (в перспективе) конца, конечности.

Наличие (и проблема) начала и конца предопределяет презумпцию наличия в книге смысла, опятьтаки превращенного этим в проблему. Истолкование (герменевтика, включая позднейшую литературную критику как профессию) неразрывно связано с книгой и неисчерпаемо. Оно – проблема потому, что проблема – начало и конец, исток и цель (предел). Иначе говоря, истолкование (как и произведение, а значит, в этом смысле как и книга) безначально и бесконечно. Можно сказать, книга (Книга) всегда уже есть как возможность любой – другой или следующей – книги (образ условного, иными словами – невозможного, недоступного начала), но книги всегда еще или уже нет как книги всех книг (образ столь же фиктивного и столь же недостижимого конца); характерно, что эти начало и конец можно определить лишь подобным, негативным образом .

А потому всякая книга, еще в одном из своих полярных, предельных значений, есть цитата (что, в свою очередь, предопределяет возможность и значимость цитаты, ссылки, сноски в книжной культуре).

Смысл в книге организован как целое, замкнутое и выстроенное между началом и концом, а целое – как история (по Новалису, «история в свободной форме, как бы мифология истории» ); имеется в виду история мира, человека, любого самодостаточного и смыслосоотнесенного, субъективнозначимого целого – рубанка или часов, любви или климата. Книга и есть история самодостаточности или, по крайней мере, сопровождает, повторяет, прослеживает эту историю – ход обретения, удержания, развития, разложения европейской идеи самости, субъективности . Так что «книга жизни» (судьбы, мира и т. д.) – это автопредставление творящего и познающего (воспринимающего) субъекта в качестве самодовлеющего и самообъясняющего, в качестве смыслового «начала» (и конца) мира, образ (метафора) его автономной личности; идея и символ энциклопедии (как и любой другой «суммы») – секуляризованный и формализованный вариант этой базовой метафоры.

Целое книги рефлексивно, условно: иначе оно и не может быть целым, поскольку представляет собой, в полном смысле слова, рефлексию – «отражение» – самосознания, метафору его связности, последовательности, определенности. Целое при этом, вопервых, выступает синонимом (или, говоря подругому, в форме) обозримости, очевидности, представленности значений, а потому – их постижимости. Вместе с тем, вовторых, целое означает и гарантирует смыслосообразность сказанного, телеологичность общей смысловой конструкции мира и ее составных частей, в принципе – любой детали. Имеется в виду, что в книге всё значимо и нет ничего лишнего, случайного: книга важна не просто тем, что в ней есть смысл, но и тем, что это важный или даже самый важный смысл (а самое, вероятно, важное здесь то, что создана подобная предельная конструкция, способ организации «самого важного» в культуре). Это целое в его смыслосообразности и общезначимости подразумевает, фиксирует в качестве смысла, смыслодвижения, смыслособирания общую, априорную для данной культуры, но всякий раз определенную для данной конкретной ситуации структуру отношений, напряжений, конфликтов, замещений и вытеснений в поле «автор – мир – читатель» («я» и «другой»/«другие»), В таком случае – подведу промежуточный итог этой части рассуждений – целое книги, целое как книга и книга как целое есть метафора интегрированности универсального «я», трансцендентального принципа субъективности в синтезе с нормативной очевидностью соответствующих значений «другого», «окружающего», «мира».

Как истолкование (смысл) безначально и бесконечно (они, говоря иначе, всегда «уже есть»), так и целое не просто замкнуто и осмысленно, но всеобъемлюще.

Книга – метафора не только целого, но и всего (отсюда параллельная проблематике первоначал проблематика первоэлементов – букв, звуков, знаков как неделимых единиц, атомов смысла, вместе с тем парадоксально, апорийно сохраняющих всеохватывающий характер, устраняя, упраздняя этим историю и языкречь как движение, длительность, последовательность; деление целого на части, вычленение элементов, а затем их обобщение и формализация – стадии интеллектуальной обработки исходного чувственного материала, абстрагирования представлений, то есть процесса, этапы и операции которого здесь кодируются условными письменными, алфавитными знаками, обеспечивающими перевод/перенос смысла и его новое синтезирование в восприятии) .

Иными словами, книга и ее метонимические заместители, фрагменты (цитаты), символы (знак, буква) – это метафоры ценности (ценности книги как парадигматического образа смысла, субъективного смыслополагания – воли субъекта к смыслу, к его форме и пониманию – как самодостаточной ценности), поскольку ценность – и целостность – в пределе вмещают всё, вместе с тем исключая (опятьтаки – всё) иное. Абсолют, точнее – проблема абсолюта, абсолют как проблема, включая «абсолютную книгу», – это достояние книжной культуры, культуры, устроенной как книга, по ее образу и образцу. (Так же как «неведомый шедевр», образ невозможного или разрушенного совершенства, перепутанной, распавшейся книги или библиотеки – противоположный полюс, обратная сторона мёбиусова пространства письменной, книжной культуры, в которой он противостоит символу «нерукотворной книги», несотворенного совершенства.) Ср., кроме того, сакральную в своих истоках символику «сокровенной» и «отреченной» книги в противоположность книге «явленной» и «истинной»: в последнем случае она явлена именно потому, что истинна (явленное, зримое в этих случаях, как в классической традиции европейской мысли, равнозначно существующему и сущему); в первом, напротив, она как раз в силу своей истинности скрыта, оклеветана или даже уничтожена (истинное здесь, как в герметических или гностических учениях, равнозначно тайному, а явное, общедоступное, напротив, неподлинно).

3.

Письменность, а потом – печатность (книга) как раз и фиксируют, а потом ставят под вопрос, делают своей проблемой (содержанием написанного и принципом письма), разворачивают, рационализируют такое устройство смыслового мира, где содержательный, конкретный и ситуативный смысл отделен от самого направляющего принципа значимости (социолог сказал бы – нормы рефлексивно отделены от ценностей), соединяясь с ним свободными отношениями условности, условленности, то есть – договоренности, договора. Проблематичность нормативного, видимого и высвобождение ценностного, условного как раз и определяет для культуры, для группы первоначальных носителей ее идеи, смысла, «проекта», необходимость в таких особых знаках, которые ограничивали и закрепляли бы разные по своему типу значения (дифференциация типов значений – одна из сторон в процессе умножения авторитетных инстанций в обществе, символов в культуре, задающих и программирующих смысл), – потребность в своего рода видимых «местах памяти» (по Фрэнсис Йейтс), а затем и в чисто условных, формальных значках этих «мест», в письменности, письме.

Алфавит выступает одним из инструментов самоорганизации секуляризующейся культуры и эмансипирующегося индивидуального сознания. Алфавитная – то есть нетрадиционная, не связанная с ритуалом, не изобразительная и не иератическая по своему принципу – письменность формируется в качестве условного языка (точней – одного из языков), сопровождающего процесс индивидуации в европейской культуре, дифференциацию содержательного состава традиций, вычленение отдельного, специализированного уровня или плана организации значений . Буква здесь фигурирует на правах чисто формального обозначения «места» в семантическом космосе, как бы кода вызывания – «позывных», «шифра» – тех или иных значений из «памяти» культуры, порядка их представления индивидуальному сознанию, их субъективного синтеза. Соответственно, далее в истории открывается формальная возможность аналитически разложить уже сами элементы изображения, а потом и элементы букв, с тем чтобы технически воспроизводить их в неограниченном количестве экземпляров с помощью печати, поздней – в качестве телевизионных сигналов, еще позднее – синтезировать на экране компьютера.

(Аналогичный процесс аналитического разложения и формализации видимого, нормативнопредставленного содержания параллельно переживает и изобразительная практика культурной репрезентации: ср. борьбу с непосредственной наглядностью в европейской живописи нового и новейшего времени, где разрабатывается математизированная перспектива, идет разложение цвета в импрессионизме и формы у кубистов, дифференциация, очищение, формализация линии и цвета в нефигуративном искусстве и т. д.)

Проблема правильной интерпретации, равно как и «настоящего», «подлинного», но пока что временно «искаженного» или «скрытого» смысла написанного, который, тем не менее заключен опятьтаки в книге (ср. настойчивую символику «сокровенной Книги»), – еще одна принадлежность книжной культуры, цивилизации книги. Отсюда и вопрос о правилах и проверке правильности смыслового сочленения, техниках смыслоприписывания и смыслосочетания – вся проблематика текста, его интерпретации. статуса и полномочий интерпретатора как дополнительного, исторически «нового» и позднего посредника между автором и читателем, читателем и текстом (профессионализацию роли интерпретатора, как и рационализацию его действий средствами философии, науки права, здесь опятьтаки не рассматриваю). Трансформация смысловых границ и смыслового наполнения таким образом сконструированного семантического поля: изменение представлений о мире, трактовки образа автора и истолкователя, положения и функций читателя – соответственно всякий раз влечет за собой трансформацию представлений о целом – книге, произведении, литературе, культуре, знании.

4. При этом, если представлять историю познания логически, для постпозитивистской науки центр тяжести в ходе анализа и систематизации смысловых оснований все больше смещается с познаваемого мира на познающего субъекта, его познавательные ресурсы и средства, технику (даже, как теперь принято выражаться, техники). Типологически точно так же в постклассической, или постреалистической, «литературе» параллельный этому процесс авторефлексии развивается и осознается как «смерть автора», по диагнозу Р. Барта, переход к идее «самоценного произведения», которое собственной динамической «формой» строит уже иное «содержание» – читателя (он же теперь и основная проблема, главная фигура культуры такого строя и типа ). В подобных рамках история и историческая социология книги могут быть аналитически представлены, развернуты – говоря в самом общем виде – как отделение, отрыв произведения от «мира» при стирании границы между «писателем» и «читателем» (речь идет о соответствующей динамической конструкции смыслов, которые до известной степени коррелируют с социальными процессами, дифференциацией общества) . Либо – ближе к терминологии Бланшо – как конфликт и борьба «Произведения» против «Книги» (и то и другая – с большой буквы) , а их – против «экземпляра» (тиражируемого текста). Или, теперь уже в персонифицированном виде, – как противостояние создателя произведения законодателюинтерпретатору (истолкователю текста и мира, текста как мира и мира как текста), а их обоих – читателю книги как технической копии («всего лишь книги»).

5. В этом смысловом поле от одного его полюса к другому и движется мысль Малларме, а за ним – Борхеса и Бланшо. Бланшо начинает с перечня трех значений книги: эмпирическая книга как технический передатчик некоего знания; книга как априорное условие самой возможности любого письма и чтения; абсолютная книга как всеобъемлющая целостность Произведения с большой буквы (иначе – Творения, Oeuvre). Для Бланшо (отмечу, что выразить это возможно лишь средствами письменности, когда в качестве автора, произведения и содержания работает само письмо) любая эмпирическая книга – это вместе с тем все возможные книги и всегда книга как таковая, «априори любого знания», Книга с большой буквы: «Le livre est le Livre» . Письмо здесь – это утопия Письма, а литература – утопия Литературы .

Тем самым в смысловой точке, обозначаемой здесь как книга (в представлении о книге как таковой, еще «до начала» всякого письма и в процессе этого письма, в каждой конкретной книге и в ее явленном, письменном ли, печатном ли, образе), сходятся такие крайности, как целое и часть (фрагмент); всеобщее (тотальное) и единичное; сам смысл (полностью, насквозь смысловое и в такой же полноте явленное как смысл целое) и техническое средство его условной транскрипции и передачи; поверхность (испещренной условными значками страницы) и глубина (ее подразумеваемого, разворачивающегося, неисчерпаемого содержания); уникальное и тиражированное (по Вальтеру Беньямину). Книга как идея, как символ содержит в себе свое отрицание – возможность копирования как антитрадиции.

Если рассматривать книгу в процессе разложения традиционного общества, дифференциации поддерживающих и воспроизводящих его традиций как основы поведения всех членов данного общества, то можно видеть, что книга и задает образ целого как «истории» или цепи значений (тогда место в ряду передающих традицию означает презумпцию правильного прочтения, приобщения к смыслу в ритуале своеобразной инициации), и представляет его как одновременность, вневременность или веер значений (синхронность здесь – презумпция единства смысла и полноты его понимания). В предельно обобщенном плане эти полюса (пределы) письменной культуры – культуры, основанной, покоящейся, существующей и передающейся с помощью письменности, а позднее печати, – сами становятся возможными лишь на письме. Больше того, они являются производными от письма (понятно, не в причинном, а в смысловом, логическом порядке). Фиксируя семантические пределы письменной культуры, они – причем ее же средствами – моделируют отношение субъекта культуры (культуры, организованной субъектом как метафора субъективности, по образу и подобию субъекта) с принципиальным, обобщенным «другим», пишущего – с читающим. Моделируют поразному, выдвигая и подчеркивая – в зависимости от понимания и пишущего и читающего – то те, то другие характеристики книги (письма).

Различные по условиям, агентам взаимодействия, их семантическим ресурсам и т. д. трактовки двух этих инстанций в культуре, трансформация и динамика их взаимоотношений, взаимных полномочий и обязательств простираются и у Борхеса, и у Бланшо от Священного Писания, Книги всех книг как наказа и завета, «Единого и Единственного Закона» («монологоса») до идеи «книги как самоцели» у Борхеса и «абсолютной Книги» у Малларме, для которого «все в мире существует для того, чтобы войти в книгу» , или «эстетической бесконечности» у Валери и, наконец, книги как бесконечной цитаты опятьтаки у Борхеса. Его эссе «О культе книг» не рассказывает о том, что такое книга, даже не описывает идею книги в разных ее смысловых составляющих. Борхес делает принципиально другое: он разворачивает метафору безначальной и бесконечной книги, книги как беспредельной и лишь условно обрываемой ссылки, условно приостанавливаемой работы памяти, безграничного и всевмещающего «и т. д.» культуры. Но делает это опятьтаки рефлексивными средствами самих культуры, книги, письма.

Точно так же в переводе 105го шекспировского сонета Целаном последний, как подчеркивает в своем подробном анализе этого текста Петер Сонди, не описывает «постоянство», «верность» вслед за традиционнориторическим (эмблематическим, аллегорическим) описанием их у Шекспира, а делает их принципом и стержнем построения своего стихотворного перевода . Он переводит задачу и топику текстуальной репрезентации в план прагматики текста, усиливая систему сквозных лексических повторов, фонетических перекличек, нагнетая почти анаграмматическую плотность и внутреннюю повторяемость структуры текста, но не наращивая его герметичность средствами экзотической лексики, многослойной семантики. Целан слово за словом преобразует смысл текста в его структуру, статичное значение – в энергию смыслового движения, смыслопорождения.

6. Этот последний переход от книги как «отражения» мира к книге как его «выражению» принципиален. Он – одно из звеньев некоей мысленной цепочки кардинальных смысловых сдвигов в понимании книги (для меня сейчас важна не столько их историческая очередность, сколько логическая последовательность). В качестве примеров здесь можно, скажем, говорить о переходе от книгиисповеди (мемуаров, дневника героя, истории его подвигов и т. п.) к книге – путеводителю по жизни, когда чужая книга в руках героя наставляет его на собственном жизненном пути: сложнейшую конструкцию, разыгрывающую семантику книги то как объекта, то как субъекта, представляет «Дон Кихот». Или, скажем, говорить о переходе от книгизеркала у Стендаля к книгеэнциклопедии у Бальзака и Золя. После их энциклопедических романных сводов и в развитие идеи замкнутой и самоценной книги у Флобера (вплоть до его пародических «Бувара и Пекюше» вкупе с пародийным «Лексиконом прописных истин») уже возможен – и логичен, логически обоснован, обеспечен смысловыми ресурсами – переход к Абсолюту Книги у Малларме, которая в этом плане как бы вообще упраздняет мир, полностью вобрав его в себя («орфическое истолкование земли» ). Характерно, что книга предстает у Малларме «всеобъемлющим разрастанием буквы», «посредством соответствий учреждая игру <…> утверждающую господство условности» . Как время для начинавшего историю осмысления письменности Платона есть «подвижный образ вечности», так книга у завершителей этой линии мыслительных, культурных традиций есть подвижный образ времени. Она связывает эмпирию со смыслом и в каждом печатном знаке, с каждым следующим словом, каждой перевернутой страницей снова и снова дает, закончу словами Борхеса, «скромный урок» посильного смыслотворчества.

1995, 2000

<< | >>
Источник: Б. В. Дубин. Слово – письмо – литература: Очерки по социологии современной культуры. 2012. 2012

Еще по теме Хартия книги: книга и архикнига в организации и динамике культуры:

  1. Хартия книги: книга и архикнига в организации и динамике культуры